— Скажите, пожалуйста, кто у вас там? — заинтересовалась соседка.
— Дроздята, — сказал я.
Я приоткрыл плетенку, и три оранжевых глотки разом воспрянули со дна.
— Ой! — взвизгнула дама и отодвинулась. — Фи, какие, как змеи…
Не стану описывать всех злоключений. Скажу только, что летели мы через Москву с остановкой на сутки, и в тот пасмурный московский денек не один прохожий с удивлением останавливался, глядя, как большой дяденька шагает по улице Горького с детской расписной корзинкой, заходит иногда во дворы и что-то там копается у стен, воровато заслонясь спиной от прохожих. И на месте каждой остановки оставались белые маслянистые пакетики.
Истекали последние отпускные дни. «В июль катилось лето». Я уже настолько привык к расписной корзиночке, что машинально хватался за нее, уходя из дому. Дроздята ездили в лес за черникой, гуляли по бульварам, обедали в кафе. Отрадно было одно, что с каждым днем они становились взрослее и красивее. Они оделись бурыми перышками и вырастили короткие хвосты. В один прекрасный день птенцы отказались сидеть в корзинке, одичало лезли вон, порхали на руки и плечи. Гнездовый срок кончился, и новые инстинкты проснулись у птиц. Они вдруг утратили милую доверчивость. Перестали подбегать к рукам. Но самое главное — они начали есть сами.
Три бурых обжоры выстраивались полукругом возле консервной банки с червями.
— Есть, есть, есть хочу! — вопил самый крупный, белогорлый и прихлопывал крыльями.
— Есть, есть, есть! — жаловался средний, раскрыв клюв.
— Есть, есть, — плакал третий, самый невзрачный, самый маленький.
Они ждали, что черви сами полезут в рот. Через полчаса они начинали неумело хватать и скоро съедали корм подчистую. Аппетит питомцев приводил нас в трепет. Они уплетали в день поллитровую банку червей, и только водяные мозоли на наших ладонях знали, как дается эта ежедневная «пол-литра». Правда, по нужде птицы ели и хлеб в молоке, но ведь хотелось их выкормить крепкими, здоровыми.
— Хорошо все-таки, что их три, а не пять и не шесть. И как умудряется пара птиц без лопат выкормить такую ораву, — удивлялся я.
Читатель, не знакомый с птицами, скажет, зачем было жадничать, выращивать всех трех, вместо одного. Ведь и хлопот в три раза было б меньше. Конечно. Никто не спорит. Беда в одном — все дрозды в птенцовом пере одинаковы: и самцы, и самки. А нам был нужен только один самец, ведь самки у певчих птиц не поют. Ну-ка, который он из трех — часто гадал я, оглядывая бурых приятных птичек ростом уже со скворца.
В августе дроздята начали ворчать. То один, то другой, то все разом, усаживались они на жердочке и тихонько мурлыкали, верещали нечто несуразное, подрагивая хвостами.
— Усе самцы, — заявил нам Козленко.
— Не может быть!
— Та я ж их тысячи… Раз заспивали, так уж самцы. Ну, может, этот вот, малой, буде самка, а те усе самцы…
Не полагаясь на категорические свидетельства, я ждал, пока дрозды начнут линьку, сменят птенцовый наряд на оперение взрослых.
Мы долго слушали нескладные их напевы, а потом, вспомнив, что все молодые птички учатся петь у старых, я разыскал пластинку с голосами птиц и ежедневно до вязкой оскомины крутил ее перед клеткой на проигрывателе.
Я возненавидел рафинированный голос диктора, тысячу раз повторившего мне фразу: «Вдали, торжественно и немного грустно, поет черный дрозд».
Утром солнце заглядывало в окно. Дроздята за стеклянной дверью прихожей начинали верещать и цвирикать. Их пение вполне походило на скрип рашпиля по неточеной лопате.
— Вдали, — просыпаясь, говорила сестра из соседней комнаты.
— Торжественно… — отвечал я.
— И немного грустно… — фыркала она.
— Поет черный дрозд…
Белогорлый и Средний старались: они исторгали целые каскады антимузыкальных звуков. Маленькая сумрачно молчала, отличаясь только невероятной прожорливостью. Маленькой мы звали ее по традиции, теперь она быстро догоняла Белогорлого и Среднего.
В конце сентября, когда терпению уже приходил конец, дрозды стали линять. Прекрасно поющий Белогорлый вырастил на груди ржавый крап и превратился в обыкновеннейшую самку, которую я с радостью выпустил. Оказался самкой и Средний. Я преподнес его прорицателю Козленко, и он его выпустил тоже. Осталась Маленькая — явная самка. — Неужели все три? — горестно спрашивал я у Козленко.
— А что ж? И бывает. Вот у Пятигорске я выкармливал… Взял пять гнезд — и усе самки. Я ж их тысячи…
Мы вздыхали вокруг Маленькой каждый день, поджидая, когда на ее грудке появятся проклятые рыжие перья — свидетельство принадлежности к непоющему женскому полу.
И вот через неделю я заметил, что на грудке у Маленькой проглянули перышки прекрасного угольного цвета. Самец! Самый настоящий — ликовали мы, заваливая заморыша лучшим кормом. А он рос, оперялся в вороное перо и через месяц стал точно как тот на грузинском дубу — крупный, черный, великолепный, только клюв у него не пожелтел. Это ведь бывает к весне.
Дрозд поселился в большой клетке и начинал уже пробовать звучный флейтовый голос. Мы благоговели и торжествовали.
Однажды рано утром я был разбужен криком сестры с кухни.
Она кричала так, точно в квартиру вошло семеро разбойников.
Я вылетел в кухню и сразу понял все. Клетка была пуста. Дверца отперта. Дрозд сидел в раскрытой форточке и радостно приквохтывал, словно бы говорил:
— Ну, спасибо, друзья, за хлеб, за соль. Теперь-то уж я задам тягу…
Где он теперь, этот черный дрозд? Помнит ли нас или забыл? Может быть, вернулся он на Кавказ. Поет где-нибудь на горном склоне.
Вспоминаю… Чудится мне теплое солнце, зеленое море, грузинский дуб, колючая ежевика.
— Не поехать ли опять? — вслух думаю я…
Уникальная птица
Федор Федорыч Головин держал только редких, как сам говорил, «уникальных» птиц. Самое главное, лишь бы ни у кого из городских любителей не было таких же. И Федор Федорыч заводил полевых воробьев только потому, что они из семейства ткачиков, сильно распространенного в Западной Африке, держал соек, кедровок, земляных дроздов, лапландских подорожников, невзрачных тростниковых овсянок.
Страсть к редкостям заставила этого узкоплечего, тщедушного, седенького человека привезти из Крыма западного соловья, который по оперению мало чем отличался от обычного, курского, а по песне не годился ему и в подметки.
— Что за беда! Зато ни у кого в городе нет! — говорил Федор Федорыч, слушая нескладную стукотню «заморского» певца.
Впрочем, некоторые уверяли, что Головин с радостью завел бы даже крокодила, если можно было бы раздобыть его по сходной цене. Какой смысл собирать редкости, если некому их показать? И Федора Федорыча ужасно обижало невнимание знакомых к его коллекции непоющих сокровищ.
— Ведь вот ходят же к другим, щеглов каких-то ничтожных слушать, часами сидят, разговоры ведут, — сетовал он. — А ко мне заглянут — посмеются и только.
И однажды Головин решил пробить лед любительского невнимания. Он завел себе скворчонка. Обычно птицеловы не держат скворцов. Хоть к садку эти птицы привыкают превосходно, поют много и охотно, но зато своей нечистоплотностью отравляют всякое желание держать их. Любит скворец купаться. В клетке у него — настоящее болото. Поставишь в клетку чашку с водой — птица моментально в нее. Вода льется через край, брызги на всю комнату.
Федор Федорыч ухватился за скворчонка.
— Вот увидите. Говорить его обучу. Ни у кого такой птицы не будет, — разглагольствовал он в дальнем углу колхозного рынка, где обычно собирались птицеловы-любители. Знающие пожимали плечами, незнающие с уважением смотрели на Федора Федорыча, который ходил гоголем, заранее купаясь в лучах будущей славы.
Легче глухонемого научить пению, чем скворца разговору. Бездна упорства нужна, чтобы птица выучила два-три слова. А произносит она их шепеляво, с прищелкиванием и свистом.
Но Федор Федорыч не отступал. Под его неусыпным наблюдением скворчонок быстро превратился в ручную птицу. Он привязался к хозяину, как собака. Любил сидеть на плече, важно шествовал по пятам за хозяином, если тот расхаживал по комнате, радостно кричал и хлопал крыльями, когда Головин возвращался с работы. Но говорить…
Часами стоя перед клеткой, Федор Федорыч бубнил одно и то же слово: «Скворка, скворка, скворка». А черный в белых крапинках и рябинках скворка удивленно поглядывал, щелкал клювом и молчал.
— Тьфу, дурак! — обычно говорил Федор Федорыч, в изнеможении опускаясь на стул. — Что за беспонятная птица!
Так длилось несколько месяцев. В конце концов Головин махнул рукой на нерадивого питомца. Но скворец не даром ел свой хлеб с морковью. Он научился лаять, кудахтал курицей, трещал сорокой и ужасно надоел любителю уникальных птиц.