— Лепта мытаря![220]
Гость крепко пожал руку Павла Николаевича и не торопясь положил пожертвование в свой бумажник.
Благодарностей в таких случаях не требуется: люди исполняют свой долг.
И как только пятисотка перешла из бумажника Павла Николаевича в бумажник Владимира Ильича, напряженное состояние обеих душ исчезло и взаимоотношения как бы прочистились. Оба почувствовали себя удовлетворенными и совершенно независимыми друг от друга. Заговорили вдруг совсем с другой, более высокой ноты:
— А вы, Владимир Ильич, уже кандидат прав? Каким образом пролезли через все преграды? Ведь вы были, насколько мне помнится, исключены из университета без права продолжать образование?
— Разрешили сдать государственный экзамен экстерном. Беда теперь в том, что патрона не могу обрести. Никто не берет в помощники.
— Да неужели?
— Побаиваются.
— Да. Гражданская трусость у нас расцвела пышным цветом.
— Сперва все идет благоприятно, а как узнают, что — брат повешенного, — «дома нет». Прямо не отказывают, а измором берут. Если бы я имел право жить в Москве или Петербурге, другое дело, но пока я во всех смыслах еще только «кандидат прав».
Оба собеседника расхохотались.
— Даже такой столп провинциального либерализма, как казанский присяжный поверенный Рейнгардт[221], редактор «Волжского вестника», личный друг Михайловского, посадивший в секретари редакции бывшего бунтаря Иванчина-Писарева[222], — постыдно струсил.
— Да неужели?
Гость несколько раз кольнул «либеральную публику» мимоходом, как бы не допуская и мысли, что попутно эти колкости задевают вообще «либеральную честь», а потому и честь самого Павла Николаевича, и он почувствовал гражданскую неловкость:
— Вы все-таки преувеличиваете, Владимир Ильич. В Самаре к кому-нибудь обращались?
— Нет, там не был.
— Вот видите. А между тем, если бы обратились к моему другу, присяжному поверенному Хардину[223], я не сомневаюсь, что этот человек не струсил бы…
Разговор о трусости кончился тем, что Павел Николаевич дал гостю письмо в Самару к своему другу и тем восстановил, по крайней мере, свою честь, после чего возвысился в собственных глазах. Заметив, что гость с аппетитом жует белый хлеб, Павел Николаевич решил быть до конца джентльменом:
— Я вас на одну минуточку оставлю…
Прошел на звук голосов к веранде. Вспорхнувшие, как воробьи от ястреба, обитатели дома снова слетелись, хотя не полностью. Думая, что всякая опасность миновала и что гость сюда не покажется, тетя Маша с мужем сидели на обычных местах: она в плетеном кресле с вышивкой, он в качалке с «Русскими ведомостями». Егорушка с Елевферием играли в шахматы. Земский врач Миляев, Зиночка с Ваней, Елена Владимировна и Сашенька с ребятами были в саду около качелей и гимнастики.
— Тетя Маша! Надо подкормить гостя! Он голодный!
Сказал и ушел. Тетя Маша бросила на стол вышивку и, вздохнувши, пошла распорядиться насчет «глазуньи-яичницы». Все думали, что яичница отправится в кабинет, и были застигнуты врасплох, когда Павел Николаевич ввел на веранду гостя. Маленькое замешательство. Тетя Маша намеревалась было нырнуть незаметно в дверь, но Павел Николаевич помешал:
— Ведь вы, кажется, знакомы? Марья Михайловна Алякринская… А это…
— Владимир Ильич Ульянов.
— Как же, как же… помню, знаю…
Поздоровалась и удрала.
— А это ее муж…
— Весьма приятно-с, Алякринский!
А сам в дверь.
— Мы знакомы! — произнес Елевферий и, заметив вопрос на лице гостя, пояснил: — Помните мою «схему двух путей революции»?
Елевферий утвердил полным именем свое «я», и гость вспомнил:
— Что же, когда будем хоругви поднимать? — спросил насмешливо.
— А время терпит. Над нами не каплет.
Егорушка не то со страхом, не то с благоговением принял протянутую гостем руку. Не сказал, кто он, а гость не поинтересовался этим. Подали яичницу, домашнюю ветчину, простоквашу. Гость развеселился, покушал и подсел к упорным шахматистам. Впутался сперва советами, а потом обыграл обоих.
Павел Николаевич заинтересовался. Он когда-то считался лучшим игроком в шахматном клубе Симбирска, но отстал и забросил любимую игру. Да не было в окружении и достойных противников.
— А ну-ка попробуем!.. Вы, кажется, недурно играете, Владимир Ильич…
Вернулся Миляев и, когда ему представили Владимира Ильича, точно обиделся: он предполагал в «брате повешенного» наличность наследственной или родственной герою внешности, а тут совершенно неинтеллигентная физиономия и вид не то приказчика, не то волостного писарька. Павел Николаевич играл с гостем в шахматы, а Миляев косился на Ульянова разочарованно, словно хотел сказать: «Федот, да не тот!»
Павел Николаевич проиграл очень быстро партию и замаскировал свою обиду поражения шутливым восхвалением соперника:
— Да, с вами, видимо, шутить не следует… Не знаю, как вы по юридической части, а в шахматах у вас большая смелость и расчет на разгильдяйство соперника. Вот этот ход ваш пешкой, — Павел Николаевич поставил пешку на старое место, — перевернул всю историю моей игры.
Ульянов засмеялся одними хитрыми глазками:
— Пешка в шахматной борьбе бывает дороже офицера. Надо только умело употребить ее в дело в подходящий момент. Фигуры — это герои, а пешки — толпа…
Тут вмешался врач Миляев. Он горел тайным желанием услыхать от Ульянова что-нибудь исключительное и придрался к первому случаю:
— А вы кому отдаете первенство в истории: героям или толпе?[224]
— Я? — скрипнул Ульянов, уставляя шахматы.
— Да, вы?
— Я — толпе.
— Очевидно, вы придерживаетесь материалистических воззрений?
— Нет, просто практических. Толпа всегда и прежде всего — дура. А разве для точки опоры требуется еще что-нибудь, кроме дубовой крепости материала? Ум потому и ум, что на свете царствует глупость.
— Значит…
Миляев даже вскочил на ноги:
— Вы противоречите самому себе. Героев отвергаете, а толпу называете дурой.
— Нужен не герой, а просто умный догадливый человек!
— Слишком упрощаете историю, молодой человек.
Не утерпел и Елевферий:
— Вот у нас тут недавно спор был о героях Достоевского… Сергей Васильевич всех его героев называет сумасшедшими и находит одного только положительного героя — князя Мышкина…
— Я добавил: «Да и тот — идиот!» — поправил Миляев.
— Мат! — хрипнул Ульянов.
— Ах, опять прозевал! Невозможно играть, когда…
Игроки бросили шахматы. Ульянов продолжал разговор:
— Как нет положительных типов? А Раскольников? Самый положительный тип. Человек, которому принадлежит будущее. Правда, он еще не допекся до сверхчеловека[225], но тут виноват уже не Раскольников, а сам Достоевский. Видимо, как всегда, автору были очень нужны деньги, и потому — роман, а романа никакого не вышло бы, если бы, убивши паршивую старушонку, Раскольников не подвергся бы каким-то мукам совести и раскаяния, а стал действовать как подобает умному человеку…
Пауза общего изумления и сомнений.
— Оригинально! — протянул Павел Николаевич.
— Но невразумительно, — со вздохом произнес Миляев и разочарованно пошел с террасы в сад: не стоит, мол, слушать эту чепуху!
А Елевферий взвинтился и взял быка прямо за рога:
— Ну а вот «Бесы»… Шигалев — тип отрицательный?
— Я защищаю умных и решительных людей. У нас принято курить фимиамы перед геройством Дон Кихота, а для меня он — просто полоумный и потому вредный для других и себя самого человек. А вот Санча — тип положительный, жизненный и потому побеждающий. Каким отличным губернатором был он на острове!
— Этот прохвост и жулик? — изумленно спросил Елевферий.
— По-моему, умный прохвост куда ценнее благородного дурака!
Снова пауза. Павел Николаевич растерянно улыбался и потрясывал ногой, Елевферий сидел злой и красный. Егорушка опустил голову и расставлял на доске шахматы.
— Вы, Владимир Ильич, напоминаете мне… — виновато начал Павел Николаевич, — извините уж за сравнение! Напоминаете…
— Не стесняйтесь! Я не из обидчивых.
— Есть у Глеба Успенского рассказ[226] про одного волостного писаря, который обучал своего приятеля занимать дам разговорами: ты, говорит, что ни скажет дама, — не соглашайся и говори напротив! — вот разговор и выйдет… Так вот вы напомнили мне этого хитрого писаря…
— Что же, писарь — человек умный, вполне правильно оценил тех дам, которых приходится занимать умными разговорами…
Павел Николаевич покраснел:
— Но мы-то, нас-то… вы… Мы все-таки не из таких дам…