— Что же, писарь — человек умный, вполне правильно оценил тех дам, которых приходится занимать умными разговорами…
Павел Николаевич покраснел:
— Но мы-то, нас-то… вы… Мы все-таки не из таких дам…
— О присутствующих не говорят, Павел Николаевич!
Оба засмеялись, и гость стал прощаться, а Павел Николаевич не задерживал. Даже не пошел проводить к воротам, а остался на крыльце.
Очутившись в кабинете, Павел Николаевич долго ходил взад и вперед, полный недовольства самим собою: приехал, обобрал, обругал дураками и уехал! Зачем-то выдвинул ящик письменного стола, посмотрел в бумажнике содержимое и, задвинув ящик, запер его на ключ. Было у него такое чувство, словно его обокрали…
VIIОставим на некоторое время Никудышевку, откуда осенью вся семья Кудышевых перебралась на постоянное жительство в уездный городок Алатырь и где осталась на зиму только тетя Маша с мужем…
Не грех вспомнить о братьях Павла Николаевича, потерпевших три года тому назад жестокое крушение на путях искания «правды»…
Дмитрий Кудышев был не из той породы людей, которых тюрьма и каторга ломают и душевно и физически. Он захватил с собою туда такой запас жизнерадостности, здоровья, а главное — веры в свою правду и окончательное торжество ее в будущем, которое не казалось ему особенно далеким, что не только ни в чем не раскаивался и в этом смысле не исправлялся, но портился. Сознание того, что он страдает за высокие идеи, превращало его в собственных глазах в «героя», а лишения и страдания каторги лишь подливали масла в огонь злобы и ненависти к правительству, пробуждая темные инстинкты мстительности…
«Будет некогда день, и погибнет Ваал» — строчка из стихов Надсона сделалась его любимым присловием во всех случаях каторжной жизни, когда начальство пользовалось бесправным положением каторжан, давая чувствовать свою тяжелую и властную руку. Помогало в деле стойкости и то обстоятельство, что каторга надолго отрезала Дмитрия Николаевича от действительной российской жизни с годами политической реакции, с долгими «сумерками», плодившими в изобилии, с одной стороны, чеховских «унтеров Пришибеевых»[227], а с другой — «Ионычей»[228]. Каторга, так сказать, замариновала Дмитрия в первобытном состоянии веры и надежд, да прибавила еще воинственности.
Чтобы понял и почувствовал читатель, что сделала каторга с душой Дмитрия Николаевича, я, предвосхитив время событий, приведу стихи, которые написал он по выходе из каторжной тюрьмы на поселение, что еще должно случиться в 1892 году. Вот этот воинственный пафос:
Нет, головы своей я не склоню покорноИ не скажу: «Напрасная борьба!».Своих колен я не склоню позорноПеред врагом, с смирением раба!Пусть в лагере врагов победу торжествуютИ гимн поют в честь пошлости и тьмы,Пусть там злорадствуют, смеются и пируют,И пусть измучены, изранены все мы!..С открытой грудью, безоружный, слабый,Но грозный знаменем, которое несу,Вперед пойду, погибну смертью славной.Но жертвы идолам врагов не принесу.
Вот подлинный документ из семейной хроники никудышевского отчего дома.
Мать писала Дмитрию длинные слезливые письма, старший брат делал на них наскоро приписочки с поцелуем. Дмитрий отвечал редко и о чувствах своих не распространялся. «Письмо получено. Здоров. Жизнь течет обычным порядком. Белье получил. Спасибо! Пришлите французскую грамматику и русско-французский словарь. Изучаю язык. Я четыре года отмахал и нигде не отдыхал[229]. Будет некогда день… Всех целую. Ваш Дмитрий Кудышев» — таков был характер его писем с каторги.
Совсем иначе отражалось тюремное одиночество на Григории Николаевиче.
Страдал он неповинно, героем себя не чувствовал, ни злобой, ни ненавистью не воспылал, но только глубже ушел в самого себя и в свои заветные мысли. От природы мягкий и добрый, склонный к религиозно-мистическим настроениям, он с кротким стоическим равнодушием относился к свалившемуся на его голову несчастью. Потерпев сам от человеческого возмездия за мнимую провинность, он лишь утвердился в мысли, что зла не победишь теми средствами насилия, к которым прибегают как революционеры, так и само правительство, и что зло возможно побеждать только добром, добро же, как золотоносная руда в земле, таится не вне, а внутри нас. И вот. пребывая в одиночестве, как отшельник, возделывал он виноградник души своей[230]. В тюрьме охотно давали так называемые божественные книги, и Григорий запоем читал книги по философии религий, творения отцов церкви, жития святых. Обильную пищу для размышлений в одиночестве давали эти книги. Григорий с головой и сердцем ушел в них. Можно было подумать, что он готовит себя к духовной деятельности.
И видом своим он уподобился человеку из духовного звания: оброс волосами, ходил по камере и на прогулке смиренными шагами, с опущенной головой, говорил нараспев и, чтобы не лезли волнистые пряди волос в глаза, носил на голове обруч из черной материи, отодранной от подкладки своего пиджака. Прямо точно Христос в терновом венце!
Кротость и смирение Григория привлекали к нему тюремную стражу, которая душевным чутьем угадывала, что человек этот страдает невинно.
Однажды новенький страж, очутившись с глазу на глаз с Григорием, спросил:
— Неповинно, отец, страдаешь?
— На земле, брат, нет неповинных перед Господом, а человек человеку — не судья.
Страж вздохнул, потупился и, помолчав, спросил:
— Из монастыря, что ли, взят?
Григорий улыбнулся:
— А не все равно — откуда? Все из земли родимся и в землю обратимся, — ответил и почувствовал приятность, что он принят за монаха.
Да и чем он не монах? Живет в полном уединении, как отшельник в пустынной келии. Даже и небеса видит только однажды в день, на десятиминутной прогулке для арестантов. Отвергает животную пищу, не ведает плотской любви. Восставая от сна и отходя к нему, молится. Весь день занят божественными книгами. Вот только в тюремную церковь ходить отказывается: не находит он в современной церкви «правды Божией», как и многие сектанты наши. Покоряясь власти гражданской, церковь благословляет меч и потому убийство — вот это главным образом и отталкивает его.
Григорий пишет домой длинные письма, в которых нет никаких житейских попечений, а все отвлеченные рассуждения на отвлеченные темы. Павел Николаевич обычно не дочитывал их до конца и, передавая матери, говорил:
— Послание от смиренного Григория!
Едва ли когда-нибудь сидел в тюрьмах на положении политического преступника более кроткий и спокойный человек!
И вот все-таки этот смиренник попал в ссылку под гласный надзор, как человек вредный для общественного и государственного спокойствия. Сперва его отправили в городок Черный Яр, на Волге, в Астраханской губернии. Маленький, насквозь пропыленный песками, позабытой людьми и Богом городок! Когда-то этот городок нес государственную службу: Иван Грозный, подбираясь к царству Астраханскому, строил по берегам Волги защитные крепостцы. Такой крепостцой и был некогда Черный Яр. А теперь, без этой исторической справки, у всех мимо проезжающих вопрос безответный встает: зачем тут, как ненужный мусор, брошен городишко, похороненный в песчаных степях, скучный и нудный, одним видом своим нагоняющий тоску на пассажиров останавливающихся у Черного Яра пароходов. И никто не хочет знать о его исторических заслугах, о том, как русские люди, далекие и неизвестные теперь никому предки наши, бились с татарвой поганой и костьми ложились под земляными валами этого городка, открывая нам широкую дорогу на Хвалынское море[231], воспетое во множестве русских старинных песен…
С весны до осени под жгучим солнцепеком, среди раскаленных песков, тучами вздымающихся во время ветров над городком, зимой отрезанным от всего мира и засыпающим, как медведь в берлоге, этот маленький муравейник, казалось, имел исключительную миссию от правительства: вываривать, вялить и высушивать впрок, как делают с воблой, души человеческие.
Летом домики от закрытых ставен казались пустыми. Скудная растительность от пыли казалась искусственной. Улицы пустовали. Даже собак не было видно и слышно. Жители, раздевшись почти донага, валялись до вечера, как снулые щуки. Немногие ползали, как мухи осенью, к Волге и сидели на берегу в полудремотном состоянии.
Под вечер свершалось чудо. Странно так: вдруг начинали выползать из ворот люди, раскрываться ставни, начинало бренчать разбитое фортепиано.
Словно волшебник плеснул на мертвый городок чудесной живой водой!
И тогда оказывалось, что и в этом спящем царстве есть исправник, полицейское управление, номера для приезжающих, в которые никто не приезжает, лавки с колониальными товарами… Есть даже кружок любителей драматического искусства, что доказывалось тем обстоятельством, что ковыляющий на клюке инвалид-солдат ходит по улицам с кувшином и мазилкой и ляпает на заборы афишу, обещающую «Женитьбу Белугина»[232].