С нею был коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене*, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нем с неуважением. Бабушка знала, что Сен-Жермен мог располагать большими деньгами. Она решилась к нему прибегнуть. Написала ему записку и просила немедленно к ней приехать.
Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном горе. Она описала ему самыми черными красками варварство мужа и сказала наконец, что всю свою надежду полагает на его дружбу и любезность.
Сен-Жермен задумался.
«Я могу вам услужить этой суммою, — сказал он, — но знаю, что вы не будете спокойны, пока со мною не расплатитесь, а я бы не желал вводить вас в новые хлопоты. Есть другое средство: вы можете отыграться». — «Но, любезный граф, — отвечала бабушка, — я говорю вам, что у нас денег вовсе нет». — «Деньги тут не нужны, — возразил Сен-Жермен: — извольте меня выслушать». Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из нас дорого бы дал…
Молодые игроки удвоили внимание. Томский закурил трубку, затянулся и продолжал.
В тот же самый вечер бабушка явилась в Версале, au jeu de la Reine#. Герцог Орлеанский метал; бабушка слегка извинилась, что не привезла своего долга, в оправдание сплела маленькую историю и стала против него понтировать. Она выбрала три карты, поставила их одну за другою: все три выиграли ей соника, и бабушка отыгралась совершенно.
— Случай! — сказал один из гостей.
— Сказка! — заметил Германн.
— Может статься, порошковые карты? — подхватил третий.
— Не думаю, — отвечал важно Томский.
— Как! — сказал Нарумов, — у тебя есть бабушка, которая угадывает три карты сряду, а ты до сих пор не перенял у ней ее кабалистики?
— Да, черта с два! — отвечал Томский — у ней было четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны; хоть это было бы не худо для них и даже для меня.
Но вот что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич, и в чем он меня уверял честью. Покойный Чаплицкий, тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы, однажды в молодости своей проиграл — помнится Зоричу — около трехсот тысяч. Он был в отчаянии. Бабушка, которая всегда была строга к шалостям молодых людей, как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты, с тем, чтоб он поставил их одну за другою, и взяла с него честное слово впредь уже никогда не играть. Чаплицкий явился к своему победителю: они сели играть. Чаплицкий поставил на первую карту пятьдесят тысяч и выиграл соника; загнул пароли, пароли-пе, — отыгрался и остался еще в выигрыше…
Однако пора спать: уже без четверти шесть.
В самом деле, уже рассветало: молодые люди допили свои рюмки и разъехались.
II
— Il paraît que monsieur est decidement pour les suivantes.*
— Que voulez-vous, madame? Elles sont plus fraîches.#
Светский разговор.
Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три девушки окружали ее. Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета. Графиня не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохраняла все привычки своей молодости, строго следовала модам семидесятых годов и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад. У окошка сидела за пяльцами барышня, ее воспитанница.
— Здравствуйте, grand'maman#,— сказал, вошедши, молодой офицер. — Bonjour, mademoiselle Lise#. Grand'maman, я к вам с просьбою.
— Что такое, Paul?#
— Позвольте вам представить одного из моих приятелей и привезти его к вам в пятницу на бал.
— Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и представишь. Был ты вчерась у ***?
— Как же! очень было весело; танцевали до пяти часов. Как хороша была Елецкая!
— И, мой милый! Что в ней хорошего? Такова ли была ее бабушка, княгиня Дарья Петровна?.. Кстати: я чай, она уж очень постарела, княгиня Дарья Петровна?
— Как, постарела? — отвечал рассеянно Томский, — она лет семь как умерла.
Барышня подняла голову и сделала знак молодому человеку. Он вспомнил, что от старой графини таили смерть ее ровесниц, и закусил себе губу. Но графиня услышала весть, для нее новую, с большим равнодушием.
— Умерла! — сказала она, — а я и не знала! Мы вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы представились, то государыня…
И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот.
— Ну, Paul, — сказала она потом, — теперь помоги мне встать. Лизанька, где моя табакерка?
И графиня со своими девушками пошла за ширмами оканчивать свой туалет. Томский остался с барышнею.
— Кого это вы хотите представить? — тихо спросила Лизавета Ивановна.
— Нарумова. Вы его знаете?
— Нет! Он военный или статский?
— Военный.
— Инженер?
— Нет! кавалерист. А почему вы думали, что он инженер?
Барышня засмеялась и не отвечала ни слова.
— Paul! — закричала графиня из-за ширмов, — пришли мне какой-нибудь новый роман, только пожалуйста, не из нынешних.
— Как это, grand'maman?
— То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!
— Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве русских?
— А разве есть русские романы?.. Пришли, батюшка, пожалуйста, пришли!
— Простите, grand'maman: я спешу… Простите, Лизавета Ивановна! Почему же вы думали, что Нарумов инженер?
И Томский вышел из уборной.
Лизавета Ивановна осталась одна: она оставила работу и стала глядеть в окно. Вскоре на одной стороне улицы из за угольного дома показался молодой офицер. Румянец покрыл ее щеки: она принялась опять за работу и наклонила голову над самой канвою. В это время вошла графиня, совсем одетая.
— Прикажи, Лизанька, — сказала она, — карету закладывать, и поедем прогуляться.
Лизанька встала из-за пяльцев и стала убирать свою работу.
— Что ты, мать моя! глуха, что ли! — закричала графиня. — Вели скорей закладывать карету.
— Сейчас! — отвечала тихо барышня и побежала в переднюю.
Слуга вошел и подал графине книги от князя Павла Александровича.
— Хорошо! Благодарить, — сказала графиня. — Лизанька, Лизанька! да куда ж ты бежишь?
— Одеваться.
— Успеешь, матушка. Сиди здесь. Раскрой-ка первый том; читай вслух…
Барышня взяла книгу и прочла несколько строк.
— Громче! — сказала графиня. — Что с тобою, мать моя? с голосу спала, что ли?.. Погоди: подвинь мне скамеечку, ближе… ну! —
Лизавета Ивановна прочла еще две страницы. Графиня зевнула.
— Брось эту книгу, — сказала она, — что за вздор! Отошли это князю Павлу и вели благодарить… Да что ж карета?
— Карета готова. — сказала Лизавета Ивановна, взглянув на улицу.
— Что ж ты не одета? — сказала графиня, — всегда надобно тебя ждать! Это, матушка, несносно.
Лиза побежала в свою комнату. Не прошло двух минут, графиня начала звонить изо всей мочи. Три девушки вбежали в одну дверь, а камердинер в другую.
— Что это вас не докличешься? — сказала им графиня. — Сказать Лизавете Ивановне, что я ее жду.
Лизавета Ивановна вошла в капоте и в шляпке.
— Наконец, мать моя! — сказала графиня. — Что за наряды! Зачем это?.. кого прельщать?.. А какова погода? — кажется, ветер.
— Никак нет-с, ваше сиятельство! очень тихо-с! — отвечал камердинер.
— Вы всегда говорите наобум! Отворите форточку.
Так и есть: ветер! и прехолодный! Отложить карету! Лизанька, мы не поедем: нечего было наряжаться.
«И вот моя жизнь!» — подумала Лизавета Ивановна.
В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб*, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной старухи? Графиня ***, конечно, не имела злой души; но была своенравна, как женщина, избалованная светом, скупа и погружена в холодный эгоизм, как и все старые люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему. Она участвовала во всех суетностях большого света, таскалась на балы, где сидела в углу, разрумяненная и одетая по старинной моде, как уродливое и необходимое украшение бальной залы; к ней с низкими поклонами подходили приезжающие гости, как по установленному обряду, и потом уже никто ею не занимался. У себя принимала она весь город, наблюдая строгий этикет и не узнавая никого в лицо. Многочисленная челядь ее, разжирев и поседев в ее передней и девичьей, делала что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху. Лизавета Ивановна была домашней мученицею. Она разливала чай и получала выговоры за лишний расход сахара; она вслух читала романы и виновата была во всех ошибках автора; она сопровождала графиню в ее прогулках и отвечала за погоду и за мостовую. Ей было назначено жалованье, которое никогда не доплачивали; а между тем требовали от нее, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень немногие. В свете играла она самую жалкую роль. Все ее знали, и никто не замечал; на балах она танцевала только тогда, как недоставало vis-à-vis#, и дамы брали ее под руку всякий раз, как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своем наряде. Она была самолюбива, живо чувствовала свое положение и глядела кругом себя, — с нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, расчетливые в ветреном своем тщеславии, не удостоивали ее внимания, хотя Лизавета Ивановна была сто раз милее наглых и холодных невест, около которых они увивались. Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гостиную, она уходила плакать в бедной своей комнате, где стояли ширмы, оклеенные обоями, комод, зеркальце и крашеная кровать и где сальная свеча темно горела в медном шандале!