— Меня радует, что мой друг прибегает к марксистской терминологии, — раздался голос Гриса. — Я бы сказал проще: падре Каталино — представитель подлинно христианской церкви, следующей заветам великого самаритянина и святых мучеников…
— Поразмысли хорошенько, Грис, и ты поймешь, что без таких людей, как дон Панфило, церковь не могла бы существовать, ей нужно не только сердце, но и голова. Именно благодаря гармоническому сочетанию этих начал, которые олицетворяют собой дон Панфило и падре Каталино, церкви удается балансировать между божественным и светским.
В наступившем молчании Молина снова принялся растирать больную руку. Пора было засесть за никарагуанский документ, но Молина понимал, что сейчас не сможет читать его с должным вниманием.
— Впрочем, это еще не все. Пока оставим двадцать пятый год. Я знаю, тебя страшит то, что ты подходишь к нашим дням. Каррера был избран президентом, потом переизбран, он воровал, убивал, пытал, богател и сейчас под демократической вывеской и при поддержке полностью подчиненных ему бесхребетных, беспринципных конгрессменов продолжает заниматься тем же… И все эти годы между церковью и государством в Сакраменто царил мир. А дон Панфило продолжал оставаться прихлебателем, очевидно успокаивая свою совесть перефразированным евангельским изречением: «Каррере каррерово, и богу богово».
— Ты упрощаешь, Грис, потому что ненавидишь дона Панфило. Люди не шары и не кубы, а многогранники, гораздо более сложные, чем мы думаем. Я хочу создать не карикатуру, а портрет. У дона Панфило есть достоинства, и немалые.
— Допустим. А когда полиция Карреры изобрела коммунистический заговор, послуживший предлогом для государственного переворота и создания пресловутого Движения национального спасения, по-твоему, дон Панфило, человек умный и тонкий, не догадывался, что все это ложь? А если догадывался, то почему молчал? Почему стал соучастником этого преступления против демократии? И еще один вопрос: почему он никогда не протестовал против пыток, которым подвергали политических заключенных в тюрьмах Серро-Эрмосо?
— Минуту! Дон Панфило не раз обращался с этим вопросом к Каррере. У меня есть тому доказательства и свидетель: Габриэль Элиодоро.
— Я знаю, по настоянию архиепископа Каррера распорядился произвести «расследование», которое установило, что слухи о жестокости начальника полиции распускают враги…
— Дон Панфило, — продолжал Грис, — при поддержке посла Соединенных Штатов помогал свержению Морено и возвращению Карреры.
— Ты не должен забывать о многочисленных попытках архиепископа стать другом Морено, он посещал его во дворце, призывал к умеренности, но Морено отклонял все советы дона Панфило. Бог будет судьей дону Панфило Аранго-и-Арагону. Бог, а не ты и не я, скажет последнее слово об этом владыке церкви.
— Ты же не веришь в бога, Молина.
— В таком случае, как сказал герой Достоевского, — раз бога нет, все позволено.
— Не забудь еще о проповеди, которую дон Панфило произнес в соборе вскоре после трагической ночи и в которой он безоговорочно осудил душу самоубийцы Хулио Морено на вечные муки ада. Но я сомневаюсь, чтобы дон Панфило верил, будто Морено покончил с собой.
— Ты не имеешь права считать дона Панфило циником и безнравственным человеком!
— Однако Данте нашел возможным поместить в ад некоторых епископов…
— В своей работе я могу доказать, что дон Панфило рисковал вечным блаженством ради спасения церкви. Это делает его почти мучеником.
— Ловко! Тогда не забудь представить падре Каталино агентом Москвы и посланником дьявола.
Министр-советник сел за стол и закрыл лицо руками. Голос Гриса продолжал:
— Хорхе Молина, я призываю тебя написать правдивую биографию дона Панфило Аранго-и-Арагона. Подлинным героем твоей истории должен стать падре Каталино Сендер! Он меньше архиепископа искушен в теологии, зато всегда следовал духу Нагорной проповеди. У дона Панфило много различных наград, которыми он любит похвастать. Сельский священник дон Каталино получил единственную — язву желудка. Он олицетворяет собой подлинно христианскую церковь, проповедующую любовь и сострадание, церковь вечную и непобедимую!
Министр-советник, взяв карандаш, принялся постукивать им по столу. Да, если бы он решил изложить все, что ему известно об архиепископе — на основании логических заключений или документов, — он не только потерял бы его дружбу, но и нанес вред своей любимой церкви. Церкви, к которой он страстно желал приобщиться вновь, вновь открыв для себя бога.
Но Грис, как падший ангел, нашептывал ему:
— Наберись мужества и доберись до истинных причин своих побуждений! Ты ни в коем случае не хочешь навлечь на себя недовольство своего друга архиепископа-примаса, ибо надеешься, что в один прекрасный день он замолвит за тебя словечко президенту Каррере, а тот назначит тебя послом в Ватикане… Об этом ты мечтал всю жизнь!
Хорхе Молина сломал карандаш пополам.
24
Взглянув на ручные часики, Клэр Огилви подумала: «Посол опаздывает. Что могло случиться?» Она посмотрела расписание на сегодня: ровно в одиннадцать дон Габриэль Элиодоро принимает в своем кабинете никарагуанского посланника, в половине первого завтракает с одним из директоров Экспортно-импортного банка в ресторане «Оксиденталь», в шесть часов отправляется на прием в эквадорское посольство.
А вечером? Огилвита лукаво улыбнулась. Вечером ее шеф, разумеется, повезет мисс Фрэнсис Андерсен в какой-нибудь клуб, а потом… потом одному богу известно, что произойдет. Бедная Росалия! Некоторое время секретарша редактировала текст речи, написанной по-английски Пабло Ортегой для дона Габриэля Элиодоро, который произнесет ее в ближайший четверг на завтраке в Национальном пресс-клубе, куда он приглашен в качестве почетного гостя. А Клэр предстояла далеко не легкая задача добиться, чтобы посол смог прилично прочитать эту речь по-английски. Good heavens!
Она снова взглянула на часы.
В нескольких милях от посольства в вестибюле мотеля на берегу Ли Хайуэй в Виргинии Альдо Борелли поглядывал на большие электрические часы. Двадцать минут одиннадцатого. Ему надо вернуться в посольство не позже двенадцати, чтобы успеть отвезти посла в «Оксиденталь».
Нинфа Угарте, попросившая у администратора мотеля комнату, «чтобы немного отдохнуть», заполнила карточку на имя сеньоры и сеньора Гонсалес и заплатила за номер двенадцать долларов. Уже третий или четвертый раз они снимали комнату в этом мотеле. Альдо Борелли было не по себе, он не знал, куда девать руки, куда глядеть. Он заметил, что администратор косо посматривает на него и, разумеется, понимает, что никакие они не муж и жена. Альдо покраснел: отвратительное положение. И чем больше он размышлял об этом, тем сильнее охватывала его тревога. А что, если жене все станет известно? Она уже и так с подозрением выслушивала его истории о деньгах, которые он приносил домой. «Просто, дорогая, новый посол очень щедр, он всегда дает мне хорошие чаевые. Галстуки? Это подарок дона Габриэля Элиодоро. Они же поношенные, видишь? Туфли тоже он подарил, к счастью, у нас один размер. Рубашки мне немного свободны, но это не удивительно — у него шея как у быка». Но если узнает генерал Угарте — mamma mia! — он пристрелит меня.
Хорошо, что посол на его стороне, он знает обо всем и не осуждает Альдо. Наоборот, покровительствует, разрешает уезжать два раза в неделю без формы. Так дон Габриэль Элиодоро расплачивался за услуги сводницы.
— Двадцать пятый номер, — сказал, улыбаясь, администратор и отдал ключ донье Нинфе. — В конце коридора, справа, please.
Альдо последовал за ней. Альфонс, настоящий альфонс… получает деньги и подарки за то, что спит с этой матроной. Костюм, который на нем (Рейлих Хабердешер, 60,00), тоже подарен любовницей. И вот он идет за ней по длинному и чистому коридору гостиницы, похожему на больничный, и смотрит на ее ягодицы, ее лоснящуюся жирную шею, блестящие волосы… От нее несло гелиотропом… или нарциссом? — словом, чем-то тошнотворным. Это был запах позора, запах их объятий, которые оставляют его холодным. Зато через два-три месяца он сможет выписать брата, и уж тот похохочет, когда узнает, как Альдо заработал эти доллары. «Вот так, Джино, пришлось торговать собой, как проститутке».
Они вошли в комнату и заперли дверь. Нинфа со стоном прижалась к Альдо и, закрыв глаза, протянула ему губы для поцелуя. Альдо с отвращением прикоснулся к этим влажным губам, от которых пахло помадой и табаком. Грудь Нинфы казалась ему резиновой. А сама Нинфа почти потеряла человеческий облик, это была карикатура на женщину. Всякий раз как Альдо ложился с ней, у него появлялось впечатление, что сейчас его проглотят, а когда Нинфа обнимала его, он вспоминал жену, ее чистое, красивое и упругое тело.