Проблема с позиционированием своей марки была сложной. Что вот мне было делать? Прикидываться молодёжью и тусоваться в общей массе? Или степенно сидеть возле матерей этой самой молодёжи? Я долго раздумывала. Молодёжь тянула меня с собой. Наверное, признаком того, что я должна быть всё-таки с ребятами и девчонками, послужили мои широкие карманистые штанишки, стильная кофтейка в обтяжку (Анжелка убедила купить её в магазине моды для юных и вечных) и всё-таки относительная стройность – в отличие от тех же деревенских матерей, каждой из которых я была явно худее наполовину. Пять килограммов лишнего веса, которые отделяют меня от недостижимого идеала, были друзьям Глеба, видимо, совершенно незаметны. Так что на улицу тусоваться меня волокли как родную. Нет, всё-таки страшно – увидят, увидят они в уличном свете мою морщинистую старость!
Однако в конце концов я всё-таки пошла с ними дружить. Но только когда стемнело. А произошло это довольно быстро – ноябрь как-никак. Пока же я нашла альтернативу – и уселась в кругу старушек. Классные это были бабки! Одна одной колоритнее. Глебовой бабуленции я решительно отдала первое место. Ну и задорный же она была фрукт! К тому же нас роднили общие панталоны, пропажи которых она, наверное, до сих пор не заметила. Эх, а вот лично ей-то я как раз никакого подарка не привезла. Не оплатила прокат панталон. Вернее, какой прокат – получение их в собственность. Не отдам такую красоту!
Вот с бабками-то мы и повеселились. Сколько бойкой энергии было в этих особах! Бабки пели чистыми опереточными голосами – даже странно, говорили одними, а пели другими, автоматически переходя в другую тональность, сменяя регистр и даже выражение лица. Как будто песня являлась чем-то особенным, исполнять которое требуется высоким штилем, ответственно. Да и песни их были другими – теми, что они как выучили молодыми, так и запомнили. Про рожь, которая хорошо поёшь, про калину, ой, малину, в речке синяя вода, про того, кто спустился с горочки, и про поедем, красотка, кататься.
Вообще бабки были модные. Они взялись исполнять песню из репертуара телевизора «Напилася я пьяна». Её обычно на сборных концертах исполняет артистка с зубами и хором мальчиков в красных рубахах и, по-моему, с балалайками. Бабки пели с чувством, на полном серьёзе. Слова в песне были простые, даже я их знала, но когда начался куплет с предположениями о том, где же именно ночует милый, бабки затянули по-своему – не «Накажи его, Боже» за то, что он с какой-то любушкой резвится на койке, а «Помоги ему тоже». Молодёжь – слушатели сразу возмутились и стали поправлять, крича, что за такие дела этому самому милому надо оторвать всё на свете, но бабки гнули свою линию. Помоги – и всё тут. Я прямо даже прослезилась. В этом была их глупая доброта. Кто-то, конечно, увидел бы в этом, что русским не чужды полигамные восточные традиции, типа того, азиаты мы. Ну нет: пусть хоть где-нибудь этому милому что-то удастся, с Божьей хотя бы помощью, если сам не в состоянии – так, я думаю, считали бабки, исходя из своего опыта.
Слов их других песен я почти не знала, но быстро освоилась и бойко подпевала. Параллельно думая – что бы им за эту радость сделать хорошего? Полетать, что ли, над столом и их головами? Ага, полетать и спеть что-нибудь – вот будет весело. То есть эксперимент. Да-да, с возможным многолюдным (если не поголовным) смертельным исходом. Добрая ты душа. В смысле я…
Бабки беззлобно подкалывали друг друга, хохотали, обсмеивали дедов, один из которых был мужем некой бабки Любы – крупной и громогласной, а другой уже ничьим. И ничьим довольно давно, потому что старушки называли его женихом и всячески намекали на его товарный вид. Но дед был кремнистый, серьёзный и прямой, как бетонный столб, он хмурился на бабок, называл их заразами и на провокации не поддавался. Видимо, данное представление возобновлялось много лет подряд – потому что явно было видно: и дед огрызается как-то по привычке, и бабки ведут себя так, как будто участвуют в спектакле.
В общем, я смотрела на всё это и получала удовольствие.
А до этого сидела зажатая. Видимо, титанико-терапия так подействовала, что я стала вместо дрожащерукой и сердцеколошматящейся вялой и пришибленной. К тому же добрые тётки-молодухи, парочка которых оказалась всё теми же пронырливыми доярками, вытащили меня с моего места и усадили рядом с Глебом. Сиди, раз ты его девушка. И я сидела.
Мы не знали, о чём говорить. Но говорили – на какие-то очень нейтральные темы. К тому же к нам явно прислушивались и присматривались. До этого Глеб активно ел и пил лимонад «Буратино», которым, налитым в синий, расписанный жуткими золотыми загогулинами фужер, и чокался с гостями. А как меня к нему усадили, и есть перестал. Я пообещала себе поскорее от него смотаться – и занять более нейтральное место за столом. Как только выдастся возможность – чтобы и именинника не обидеть, и внимания особого не привлечь.
Я пила самогонку. Но она не действовала на меня никак. Потому что возле Глеба мне было ужасно неловко. Правда, я говорила – умно и активно, как цаца поправляя очки и интеллигентно пожимая плечиками. Раз наблюдаете – вот, смотрите, пожалуйста.
Хуже было другое. К Глебу я сидела совсем близко. И он хорошо видел моё лицо – свет за окнами погас, включили люстру, и она шарашила белым предательским светом прямо мне в рыльце. Навкручивали каких-то дурацких лампочек – энергосберегающих, что ли. Тоже мне, деревенские экономы, никакого уважения к старости…
В общем, мозг мой тыкали острые иголки комплексов. Со мной потому что часто такое: я общаюсь с кем-нибудь и думаю, что тот, кто сейчас слушает меня, отчётливо видит все мои недостатки. И пусть я говорю что-то интересное (а обычно я рассказываю эмоционально, с мимикой и жестами, вся такая активная, заинтересованная), собеседник мой слушает всё это и думает: надо же, дамочка с такими дефектами, а туда же, умничает и понтуется. И ведь очень хорошо этот человек ко мне относится (перед тем, кто относится плохо, я бы, естественно, не стала так распинаться), но от морщинок, уже несвежей кожи, которую я так и не научилась косметикой улучшать, никуда не деться. Он их видит – и сочувствует мне. Что все эти печати времени на мне проставлены. Я говорила – и сама явственно чувствовала эту жалость собеседника, видящего мои дефекты и понимающего расхождение плохого изображения и умной информации. Поэтому в такие моменты мне страстно хотелось, чтобы этот самый собеседник не видел во мне женщины – ведь если эту самую женщину он во мне будет видеть, ему придётся волей-неволей относиться ко мне с жалостью и снисходительностью, как относятся к неуклюжим, некрасивым, неухоженным дамочкам-бедняжкам. Пусть даже и семи пядей во лбу дамочкам. А мне этого не хочется – самолюбие – то не умирает. Даже когда выключается функция сексуальности. Однако рассмотренные с близкого расстояния недостатки уже не позволяют воспринимать меня как девушку очаровательную – с тем восхищением и уважением, которые чувствуешь, органически чувствуешь. Безошибочно. Когда они есть. Или, вернее, были – эти самые восхищение и уважение. Когда я была юна и свежа. Или хотя бы когда ухожена, правильно накрашена, в крайнем случае удачно освещена – а потому уверена в себе и весела. Вот. А когда все дефекты лица налицо, их уже рассмотрели, когда мне за них стыдно, но и убрать их нет уже никакой возможности – вот тогда – то я и хочу, просто жажду, чтобы мужчина-собеседник относился ко мне лишь как к «своему парню». Вот тогда – это правда, правда! – лица и наличия на нём морщин, расширенных пор и прочей негламурной гадости уже не замечается! И общение идёт только с моим мозгом. Внимание мужчины переключается – и к собеседнику среднего рода уже нет претензий. Которые, естественно, были бы при оценке меня как интересной девушки. А так качественность меня как особы женского пола уже не рассматривается. И всё хорошо.