Около полвторого пополудни трое русских офицеров разного рода кавалерии проскакали в карьер от Тверской улицы мимо наших окон, но едва несколько минут спустя спешно повернули назад. Когда же г-н Чермак и я рискнули выйти за порог, чтобы проследить за ними, мы очень отчетливо услышали дробь французских барабанов, звук которых был знаком ему по Вене, а мне по Рейну[475], но все еще сомневались, точно ли так, как вдруг заметили слева конных гренадеров, неспешно втягивавшихся как раз с той стороны, куда торопились первые три офицера, а потом поворотили обратно. И почти в ту же минуту мы услышали и со стороны Тверской улицы французский марш, исполнявшийся духовыми инструментами. Сколь переполнен был наш переулок вооруженными жителями до того, столь же быстро он опустел. Все побросали оружие или бежали с ним в дома, так что во всем переулке остались стоять лишь г-н Чермак и я.
При полнейшем отсутствии всяких известий с театра военных действий, при частых известиях о победах над врагами никто и помыслить не мог увидеть Наполеона в Москве. А еще менее, что это произойдет так скоро, ибо думали, что он со своей армией все еще на русской границе. Когда г-н Чермак и я стояли так у нашей входной двери и ни один из нас не решался признаться другому в том, что он считает приход французов делом конечным, мы оба не могли не обратить внимание на раздававшийся сверху звук, который вывел нас из задумчивости. Мы посмотрели ввысь и увидели похожую на дерево ракету, взвившуюся к облакам. У меня невольно вырвалось: «Как это велико!» И лишь когда я произнес эти слова, мне стало ясно в душе, что я хотел этим сказать. Г. Чермак отнес мой возглас на счет размеров ракеты и сказал: «Да, такой ракеты я не видал и в Вене при самых лучших фейерверках». Я ответил: «Нет, я не это имел в виду, великой я нахожу идею, что Москва должна быть сожжена». При этом, клянусь Богом, я никогда и близко ничего подобного не думал, даже если и представлял себе возможность, что французы смогут дойти до Москвы – хотя я и такого не припомню, – и никогда не стал бы говорить моему самому доверенному другу. В самом худшем случае я мог представить себе разве только большую контрибуцию – так, как это происходило при их (французов. – Прим. пер.) вступлении в другие столицы, – но не пожары или грабежи. Поэтому мне и до сего дня непонятно, почему вид этой ракеты – которая, впрочем, быть должна была видимым издалека сигналом – вызвал во мне доселе не приходившую мне в голову идею, и представил в этот миг перед мысленным взором все благие последствия, которые принесет для России пожар Москвы. В продолжение 23-х лет я многажды испытывал себя, много раз истязал свою память в поисках того, как связать с видом ракеты мое тогдашнее восклицание и все то, что внезапно, но очень живо встало передо мной при этой мысли, – но всегда тщетно, так что я принужден отложить разрешение этой загадки на время отшествия моего в вечность.
Итак, наша маленькая улочка наполнилась французскими пехотинцами, которые, приблизившись, очень вежливо спросили немного хлеба, которого, по их словам, они не видели и того менее ели в продолжении трех дней. Мадам Чермак, говорившая хорошо по-французски и жившая в Вене в домах, которые вынуждены были пустить на постой французов, пригласила окруживших нас солдат пройти далее в дом. Вошло восемь человек, остальные распределились по прочим домам. Сейчас же показались жившие в нашем переулке уличные девки и так по-свойски вели себя с этими чужеземными гостями, как будто они всегда были знакомы – хотя и не умели с ними говорить.
Весь переулок стал вдруг таким оживленным, что казалось, будто так было всегда. Все это происходило едва в течение часа. Тут вдруг раздался крик: пожар, пожар! Вскоре его можно было уже видеть. Некоторые стали карабкаться на высокие дома и говорили, что горит на Рыбной улице[476]. Так как это было довольно далеко от нашего переулка, то мы, г-н Чермак и я, далее не принимали в сем участия и угощали солдат всем, что у нас было. Мы были убеждены в том, что на следующий день сможем купить новые припасы, поскольку думали: «Даже если в Москву вошло 100 000 человек, все они смогут разместиться и найти пропитание в Москве, если только мы в своем домишке накормили восьмерых».
Но мы ошибались, потому что едва восемь солдат ушли от нас, довольные и благодарные, как пришли другие, потом еще, и требовали того же. Пока было засветло, дело еще обстояло сносно, поскольку к нам в комнату заходили два офицера и один унтер-офицер, которые каждый раз спрашивали присутствовавших солдат, ведут ли они себя прилично и скромно согласно приказу императора Наполеона? Нам же они говорили при малейшем недовольстве тотчас обращаться за помощью в находившуюся рядом на Тверской караульню[477], чтобы озорники – как это называлось – были б примерно наказаны. К 10 часам вечера наши последние припасы истощились, тогда как число незваных гостей умножалось – это были уже не просящие, а повелительно требовавшие солдаты. Мы давали им деньги и пытались дать им уразуметь, что дело не в нашем нежелании, а в отсутствии припасов, которые мы никак не могли пополнить ночью. Мы выставляли им на вид, что на протяжении восьми часов мы уже кормили столь многих, и они легко могли увидеть, что в таком маленьком домишке не могло быть обширных припасов. Хотя все принимало суровый оборот, но они (солдаты. – Прим. пер.) лишь грозились наложить на нас руки, никого из нас лично не трогая. Последние четверо солдат взяли деньги и вещи, которые им понравились; но они посулили разделаться с нами, если не получат на завтрак омлет с ветчиной. Мы пообещали им это определенно, в уверенности, что сможем с наступлением дня купить необходимое.
Наутро, еще затемно, пробили общий сбор и наши гости, принужденные нас покинуть, ругались и клялись, что никого из нас не оставят в живых, если по их возвращении не будет накрыт стол в изобилии со всем, что они требовали.
Во всю ночь мы не имели ни секунды отдыха, сплошной страх и беспокойство – а особенно я, управив с помощью Божией грабеж и бесчинства против двух русских семейств, живших над нами и в примыкающем доме, и защитив укрывшегося в наших комнатах русского протопопа*, которого бывшие у нас солдаты всячески оскорбляли. Вместе с упованием на заступничество Божие мое мужество подкрепляли уверения офицеров, которые говорили, что мы сможем найти на главной караульне помощь от бесчинств. Я ничего не боялся, полагая, что мне достаточно добраться до Тверской, чтобы сейчас же получить помощь. Как только солдаты покинули нас, я устроил, наконец, престарелого протопопа* на покой и предложил г-ну и мадам Чермак открыть окна и двери, чтобы очистить комнаты от дурного воздуха, скопившегося этой ночью из-за многих приходивших с марша солдат.
Мы вышли за дверь дома и не успели постоять там, как мимо нас проследовала большая колонна кавалерии во главе со штаб-офицером. Мадам Чермак заговорила с командиром колонны, жалуясь на то, что этой ночью мы должны были перетерпеть, хотя еще вчера трижды слышали заверения, что император Наполеон не желает-де бесчинств против жителей, а преступникам грозят суровые наказания. С любезным выражением на лице и французской учтивостью штаб-офицер отвечал ей: «Мадам, вчера в город вошли 80 000 французских детей, и Вы легко можете вообразить, что среди столь многих должны были находиться и озорные дети. Утешьтесь, таковы следствия войны». Он также послал ей воздушный поцелуй и ускакал. Мы же смотрели на следующих за ним всадников, обвешанных с ног до головы вещами всякого рода, платьями, тюками, покрывалами, коврами и т. п. Из этого мы могли заключить, что в домах, где ночевали эти французские дети, дела должны были обстоять намного хуже, чем у нас.
Все это тем настоятельнее доказывало нам необходимость позаботиться о завтраке, который со столь страшными угрозами велели нам достать ушедшие солдаты. Посему мы послали купить провизию, но не смогли получить ничего и за вдесятеро большую сумму. Это причинило нам немалое беспокойство, возросшее до предела, когда тот самый господин Кнауф, который в воскресенье не хотел принять нас в своем доме, появился у нас со своей женой едва одетым. Они просили нас позволить им зайти хоть на минуту, ибо в прошедшую ночь были вчистую ограблены, чему более всего способствовали их фабричные рабочие. Они потеряли все свое приличное состояние и прикрывались лишь старыми лохмотьями. Г-н и мадам Чермак приняли их с состраданием и живым участием, препроводив в комнаты. Я же остался на улице, чтобы поразмыслить еще над милосердным произволением Божьим, ожесточившим сердце Кнауфа так, что он противился нашим просьбам, несмотря на то что ранее он был дружен с г-ном Чермаком и знаком со мной.