Более всего философа мучила проблема оправдания Бога перед непомерными страданиями мира. «Мне чужд лик Божества всемогущего, властного и карающего и близок лик Божества страдающего, любящего и распятого. Я могу принять Бога только через Сына. Нельзя принять Бога, если Бог сам не принимает на себя страданий мира и людей, если Он не есть Бог жертвенный».
Бердяеву было ненавистно всякое проявление жестокости. Он всем своим существом восставал против смертной казни, вплоть до того, что «склонен был делить людей на смертную казнь защищающих и смертную казнь отвергающих». К последним Бердяев относился враждебно и считал их своими врагами. Организованная месть государства была ему ненавистна. Более того, он не допускал никакого осуждения людей, особенно окончательного. Из Евангелия его душе были более созвучны слова: «Не судите, да не судимы будете», «Кто из вас безгрешен, тот пусть первый бросит в нее камень». Он не выносил окончания притч, где человека посылали в Геенну Огненную. «Я в сущности более чувствовал человеческое несчастье, чем человеческий грех. Мне противна религия, понимающая человеческую жизнь как судебный процесс», — пишет философ.
Бердяев как мог боролся со своей жалостливостью, боясь полностью раствориться в ней. В какой-то момент он даже увлекся идеями Ницше, исходя из желания победить в себе жалостливость. «Но моя слабость и мое несчастье были в том, что моя жалость была более пассивной, чем активной. Поэтому я исключительно страдал от жалости, пассивно страдал», — признается Бердяев. Он считает, что больше боролся с этим чувством, чем что-то делал для его реализации. Ему кажется, что деятельную жалость он переживал бы менее мучительно: «Врач, делающий операцию больному, менее страдает, чем тот, кто лишь исходит от жалости к больному, ни в чем ему не помогая».
Бердяев упрекает себя в том, что мало помогал людям и потому производил впечатление скорее равнодушного, нежели жалостливого человека. «У меня было мало деятельной любви. Я не чувствовал в себе активной доброты. Но пассивная доброта у меня была». Свои чувствительность и сухость Бердяев связывает с тем, что его мысль всегда преобладала над чувством: «Но самая моя мысль была эмоциональна и страстна. Жалостливость и заботливость соединялись с эгоистическим самосохранением. Я часто прятался от жалости, избегал того, что могло вызвать острое сострадание». Бердяев презирает в себе это свойство, считая его противоречащим евангельским заветам. Жалость свою он расценивает не как добродетель, а как слабость.
Бердяев не причисляет себя к людям, излучающим доброту, но считает себя заботливым человеком. Он постоянно заботился о близких людях, преувеличивая грозящие им опасности: «Я бывал часто раздавлен заботой. Мне казалось, что от моей заботы зависит, погибнет ли человек или нет».
Острую жалость в нем вызывали несбыточность человеческих надежд и охлаждение чувств, расставания, воспоминания о прошлом, сознание собственной неправоты, причинение боли другим людям. Жгучую жалость он испытывал, глядя в глаза страдающих животных, где отражалась вся мировая скорбь.
Бердяев видел в своей природе пессимистический элемент и связывал с этим свое отношение к счастью. Он не только не верил в возможность счастья в этом мире, но думал, что не хочет и даже боится счастья. Именно поэтому он никогда не мог полностью отдаться счастливым минутам жизни, боялся их и старался избегать. «Как философу понятие счастья представлялось мне пустым и бессодержательным. Счастье не может быть объективировано, к нему неприменимы никакие измерения количества, и оно не может быть сравниваемо. Никто не знает, что делает другого человека счастливым или несчастным».
Бердяев вообще не верил в то, что человек должен стремиться к счастью. Он считал, что «утверждать нужно не право на счастье для каждого человека, а достоинство каждого человека, верховную ценность каждого человека, который не должен быть превращен в средство». В этом и есть суть его идеи персонализма.
Давайте еще раз уясним суть конфликта между жалостью и свободой. По Бердяеву, это — конфликт «между состраданием и принятием страдания, которое вызывается борьбой за достоинство, за качества, за свободу человека, между нисхождением и восхождением… Жалость может привести к отказу от свободы. Свобода может привести к безжалостности». Бердяев видит два движения в человеческом пути — по линии восходящей и по линии нисходящей: «Человек восходит к Богу, приобретая на этом пути духовную силу, но, вспомнив об оставшихся внизу духовно слабых братьях своих, начинает путь нисхождения, чтобы помочь им, поделиться с ними духовными богатствами и ценностями, помочь их восхождению… Человек не может, не должен в своем восхождении улететь из мира, снять с себя ответственность за других. Каждый отвечает за всех. Возможно лишь общее спасение для вечной жизни. Свобода не должна стать снятием ответственности за ближних. Жалость, сострадание напоминают об этом свободе».
Бердяев говорит о том, что никогда не соглашался отказаться от свободы из жалости, но вместе с тем не выносил и жестокой свободы. Он убежден в том, что христианство было искажено в угоду человеческим инстинктам, как оправдание неисполнения заветов Христа: «Христианство всегда воспринималось мной прежде всего как милосердие, сострадание, прощение, человечность. Но из христианства умудрились сделать самые. бесчеловечные выводы, поощряющие садистские инстинкты людей». По Бердяеву, христианство как раз и основано «на сочетании восходящего и нисходящего движения, на свободе и жалости, любви к ценности и качеству и любви к ближнему, любви к божественной высоте и любви к страждущим внизу».
Соединимо ли христианство с бунтарством? Для Бердяева этот вопрос крайне важен, поскольку всю свою жизнь он был бунтарем, даже когда стремился к смирению: «Я был бунтарем не по направлению мысли того или иного периода моей жизни, а по натуре. Я в высшей степени склонен к восстанию. Несправедливость, насилие над достоинством и свободой человека вызывает во мне гневный протест».
Но вернемся к христианству. Могут ли в одном человеке уживаться бунтарь и христианин? Бердяев утверждает, что никогда не бунтовал против Бога, а лишь против «рабьего» учения о смирении, требующего покорности даже злу. «Быть христианином не значит быть послушным рабом. Я был бунтарем. Но бунтарство мое никогда не было одобрением террора… Мой бунт есть бунт духа и бунт личности, а не плоти и не коллектива. Дух есть свобода и свобода есть Дух».
Бунт для Бердяева являлся лишь частью его внутренней жизни, происходящей в ней духовной борьбой. Этот его бунт оборачивался прежде всего разрывом с окружающим миром и выражался в стремлении к тому, чтобы «оголенная правда была, наконец, обнаружена». С этим, по выражению Бердяева, был связан «пафос правдивости».
Бердяев не считал себя скептиком, поскольку скептицизм связан с сомнениями. Ему же были