– Я жил непокрытую жизнь, но хочу, чтобы кости мои покрыла родная земля, отеческая.
Смерть спрашивает:
– Где твоя родная земля? Где твое отечество?
Лопин говорит:
– Я век свой скитался меж Русью и Датской. О Смерть, дай мне сроку семь дней. Я обдумаю место, где мне спать вековечным сном.
Смерть дала ему срок. Он спрашивает своих детей и внуков-правнуков:
– К какой земле мне приложиться?
Род-племя говорит:
– Не спросить ли Феодорита Русского? Он широко ходит.
Лопина и привезли к кережке в Русский берег, где тогда ходил Феодорит. Лопин рассказал свое недоуменье. Феодорит сказал:
– Добро тебе и роду твоему сообщиться с Русью, добро тебе и роду твоему и приложиться к языкам всея Руси.
Смерть пришла и спрашивает:
– Ну, старик, в какой земле рассудил помереть?
Лопин говорит:
– На что спрашиваешь? Здесь хочу, родной землей покрыться.
Смерть говорит:
– Знал ты, лопин, с кем подумать! Кабы ты сдумал на Датскую сторону, то бы и род твой без имени остался и твоя память в забвение пришла.
Ингвар
В Соловецке при игумене Филиппе жил инок Ингвар, или Игорь, родом свеянин, швед. По старым памятям рассказывают так.
Свейский карбас – шесть рядовых, седьмой шкипер Ингвар – шли в Соловецкое море. Для какой потребы шли, не ведаем. Может, что купить или продать. Будучи нетверды в соловецком знании, потеряли путь и пристали в Тонскую деревню. Шкипер приказал товарищам остаться в карбасе, а сам пошел в конец деревни спрашивать вожа. Дружина, мимо слова шкипера, тотчас побежала на другой конец деревни. Свеян было мало, но и в деревне мужеского полку не было. Только бабки с мелкими ребятами. Во все лето с дальних наволоков не оказывало дыму, и люди неопасно разошлись на промыслы.
Свеи начали ломать запоры у анбара. Завопили бабки, ребятишки подняли неизреченный рев. Шкипер Ингвар это слышит, ухватил железный лом и прибежал к разбою.
Увидя, что его товарищи шибают о землю ребят, стегают воющих старух и кидают из анбаре кожи, обувь, сбрую и холсты, Ингвар стал благословлять грабежников железным ломом. Бил по головам и по зубам. И гонил их из деревни, посылая ломом. Один из грабежников увернулся и ударил шкипера в лоб камнем. Ингвар повалился заубито. Товарищи его вскочили в карбас и угребли из виду.
Старухи привели Ингвара в действие и, забывши страх, стали жалеть его, как внука.
Весть о свейском нагоне полетела далеко. Пришли из Сумского посада в Тонскую деревню приставы и взяли Ингвара. Также было велено имать свидетелей. Вся деревня лезла во свидетели. Отобрали десять старых бабок, самых мудрых и речистых.
Тонская деревня была соловецкой вотчиной и подлежала монастырскому суду. Ингвара судил случившийся в Суме игумен Филипп Колычев.
Дьяк объявил, что шестерых бежавших в море свеян бог нашел своим судом. Только-де шесть свейских рукавиц, с одной руки, море выплеснуло на берег. Затем тонские свидетели заявили, что хотя судимый и явился с лиходеями, но оказался добрым человеком. И его-де надо не судить, а миловать. Судья Филипп сказал:
– Правда то, что Ингвар заступался за обидимых, не щадя и своей жизни. Но есть и кривда: почему ты, Ингвар, добрый, сердобольный человек, пошел в товарищах с людьми лихими?
– Господине, – отвечал Ингвар, – все у нас затеяно бахвальством, все чинилось без ума. Но молю вас всех: не кляните их, моих товарищей, а меня не величайте добрым человеком.
Судья Филипп говорит:
– Сердце твое детское, и речи у тебя, как у младенца. Ты говоришь: «Не вредите мое сердце, не поминайте мне товарищей». Лучше бы тебе о том поплакать, что из-за таких товарищей про всю вашу породу свейскую слава в мире носится самая зазорная!… Думаю, Ингвар, что на родину тебе нельзя являться?
Ингвар говорит:
– Господине, я хочу прижаться к русским людям. Возьми меня к себе, в какой чин хочешь.
Ингвар принял в Соловецке имя Игоря.
Тут и помер в старости. И память по себе оставил – «сердобольный Игорь».
БЫЛИ
КРОТКАЯ ВОДА
Несколько лет назад, читая о четырех советских солдатах, попавших «в относ» в Тихом океане, вспомнил я одну старую «мирскую оказию».
Читатель, мне кажется, без комментариев оценит разницу между старым временем и новым: в прежние времена погибавших поморов никто не искал, никто не писал о них.
Архангельские поморы, бывало, хвалились: «Морскую беду терпеть нам не диво, но когда что за обычай, то весьма сносно».
«Гибельные случаи» из своей жизни поморы иногда закрепляли в своих записных книжках.
Устный рассказ помора о своей беде всегда поэтично-образен. Но стоит ему взять перо, он, стесняясь просторечия, пишет как бы «донесение по начальству». Такой полицейский протокол написал о себе и талантливейший Афанасий Тячкин, от лица которого и ведется рассказ «Кроткая вода»[16].
В 1915 году это протокольно-деловитое донесение разыскала и опубликовала артистка О. Э. Озаровская. Между тем внуки Тячкина сохранили в памяти живые детали устного рассказа своего деда. Их воспоминания и послужили основой предлагаемого читателю рассказа «Кроткая вода».
Мы, жители посада Неноксы, знаем ветер, и воду, и всякую морскую примету.
Но был гибельный случай, над которым я и при старости лет вздыхаю и говорю: море – измена лютая.
В тот там год весной, еще в море льдина погуливала, пришли мы в Архангельск купить жита для посева.
На шестое мая заря всю ночь была многокровавая, а у нас договоренность плыть домой. В карбасе народу двадцать два человека, а жита двести пудов. Приятель мой, Мирон Кологреев, говорит:
– Ошалеть надо, чтобы с эким грузом в море на пускаться.
Карбасник говорит:
– Ты и не плавай. Нам и без тебя не тоскливо.
Грамотница Дарья кудемская говорит:
– Чем ругаться, сходите поставьте свещу Николе Морскому.
Мы пошли в часовню, свещи затеплили, цену положили, обратно идем, а старец свещник под берегом сидит у котла с ковшом и кричит:
– Ей вы, утопленники, идите пиво пробовать никольское!
Мы говорим:
– Отче, благослови путь.
Он ковшом взмахнул и запел:
– Непорочнии в путь. Аллилуйя…
Мы это в карбасе рассказали. Одни рассмеялись, другие смутились:
– Ведь это он погребальную кафизму запел…
В море выплыли Никольским устьем. Точно из воды выстал белокаменный Никола.
Тут на веках потонули два сына новгородской посадницы Марфы. Она и поставила мореходную примету: белокаменный Никола, как лебедь, одно крыло распустил на север, другое – на полдень.
Карбас грузен, а под парусом ходко бежит. Уж от берега верст за пять были, и тут ветер стал чернеть. В корму поддаст шелоник, а в лицо ему всток. Волна пошла несурядна. Кологреев правил волне вразрез, а правый борт накрыла волна со встока. В каюте вода, в корме того больше. За помпы схватились – помпы не действуют. У карбаса то нос в небо взлетит, то корма кверху. Что тут делать? Надо воду лить, баб от реву унимать…
Парус не поспели обронить.
Бабы взвыли:
– Святитель Никола, убавь воды!
Мужики кричат:
– Ройте жито в воду!
Схватились мешки в море свистать, но той же минуты ветер стегнул в парус, и суденко наше опрокинулось вверх дном, раз за разом, трижды. Сильно страшно: вверх колодой переворачивало. И груз и людей единым мгновением вымыло из карбаса, как сор из чашки.
О, коль тошно человеку водою конец принимать! Я, Афанасий Тячкин, всплыл из-под карбаса возле самый борт. Карбас лежит на водах боком: мачта с реей и парусом не дают ему обвернуться вверх колодой-килем.
Ухватясь за обшивку, я вытянулся за борт, а из-под карбаса вынесло Мирона Кологреева. Я ухватил Мирона за волосы и подал руку. В тот же миг карбасник наш, чая спасения, схватил Мирона за ногу, и толь несоблюдно, что сдернул с ноги, с левой, сапог и унес в пучину моря.
Еще разом выстали из воды, возле карбаса, братишко мой Степка и Лукьян Лгалов. Степка сам залягнулся ногами на сухой борт, а Лукьяна выудил Кологреев.
Еще сколько-то держалась на водах Дарья Ивановна, грамотница из Кудьмы. Сарафан широко спузырился и не дает тонуть.
Но не успели ахнуть, как она, махнув бахилами, исчезла в бездне.
И вот мы четверо посреди смертей многих. Пособить бы, да некак, помочь бы, да нечем.
А нас, четырех, понесло вниз и к вечеру спустило до Летних гор. Несло в великой нужде: карбас на боку, волна ударит, нас ледяной водой полощет, зубов сцепить не можем.
Как вода пошла на прибыль, и наше суденко покорно плывет в обратный путь. Верст за пятнадцать подносило к родному берегу. Видели Ненокотскую вараку и белый Климент на ней. Тогда Кологреев говорит мне:
– Ты, Афоня, в грамоту горазд. На тебе шило. Напиши память.
Сроду этак никто не писывал, как я, – уцепясь ногами за борт, головой вниз, рукой буква за буквой царапаю на обшивке. И о долгах было писано: кому что отдать и с кого что взять.