Петербург я начинаю помнить очень рано – в девяностых годах… Это Петербург дотрамвайный, лошадиный, коночный, грохочущий и скрежещущий, лодочный, завешанный с ног до головы вывесками, которые безжалостно скрывали архитектуру домов. Воспринимался он особенно свежо и остро после тихого и благоуханного Царского Села.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»* * *
Тот город, мной любимый с детства,В его декабрьской тишинеМоим промотанным наследствомСегодня показался мне.
Все, что само давалось в руки,Что было так легко отдать:Душевный жар, молений звукиИ первой песни благодать —
Все унеслось прозрачным дымом,Истлело в глубине зеркал…И вот уж о невозвратимомСкрипач безносый заиграл.
Но с любопытством иностранки,Плененной каждой новизной,Глядела я, как мчатся санки,И слушала язык родной.
И дикой свежестью и силойМне счастье веяло в лицо,Как будто друг от века милыйВсходил со мною на крыльцо.
1929, Царское Село* * *
О. М<андельштаму>
Нет, гуртом гонимым по ЛенинкеЗа Кремлевским поводыремНе брести нам, грешным, вдвоем.Мы с тобой, конечно, пойдем,По Таганцевке, по Есенинке[34]Иль большим Маяковским путем…
1930-е годыДВУСТИШИЕ
От других мне хвала – что зола,От тебя и хула – похвала.
Весна 1931* * *
Привольем пахнет дикий мед,Пыль – солнечным лучом,Фиалкою – девичий рот,А золото – ничем.Водою пахнет резедаИ яблоком – любовь,Но мы узнали навсегда,Что кровью пахнет только кровь…
И напрасно наместник РимаМыл руки перед всем народомПод зловещие крики черни;И шотландская королеваНапрасно с узких ладонейСтирала красные брызгиВ душном мраке царского дома…
1934, ЛенинградНАДПИСЬ НА КНИГЕ
Что отдал – то твое.
Шота Руставели
Из-под каких развалин говорю,Из-под какого я кричу обвала,Как в негашеной извести горюПод сводами зловонного подвала.
Пусть назовут безмолвною зимойИ вечные навек захлопнут двери,И все-таки узнают голос мойИ все-таки ему опять поверят.
1930-е годы* * *
Все ушли, и никто не вернулся,Только, верный обету любви,Мой последний, лишь ты оглянулся,Чтоб увидеть все небо в крови.Дом был проклят, и проклято дело,Тщетно песня звенела нежней,И глаза я поднять не посмелаПеред страшной судьбою моей.Осквернили пречистое слово,Растоптали священный глагол,Чтоб с сиделками тридцать седьмогоМыла я окровавленный пол.Разлучили с единственным сыном,В казематах пытали друзей,Окружили невидимым тыномКрепко слаженной слежки своей.Наградили меня немотою,На весь мир окаянно кляня,Окормили меня клеветою,Опоили отравой меняИ, до самого края доведши,Почему-то оставили там.Любо мне, городской сумасшедшей,По предсмертным бродить площадям.
1930-е годы
«Анна Андреевна приехала. Она остановилась у С.А. Толстой-Есениной… Я ее пошла провожать от Мандельштамов. Мы зашли в дом, остались одни в комнате, отведенной Анне Андреевне. Она прилегла на диван, потом сама предложила мне написать какие-нибудь свои стихи (в первый раз за все время нашего знакомства). „Ну, что вы хотите?“ Я попросила „Музу“, „Если плещется лунная жуть…“ и „От тебя я сердце скрыла…“ Она вырвала лист из альбома и на трех его страницах написала карандашом эти три стихотворения, пометив „Переписано 19 июля 1937 года. Москва“.
«А на четвертой странице я напишу вам вот что», – предложила она. Это было «Заклинание». Я не знала этого стихотворения. Она поставила дату «15 апреля 1936 года» и объяснила: «Это пятидесятилетие Гумилева».
Эмма Герштейн, Из воспоминанийЗАКЛИНАНИЕ
Из тюремных ворот,Из заохтенских болот,Путем нехоженым,Лугом некошеным,Сквозь ночной кордон,Под пасхальный звон,Незваный,Несуженый, —Приди ко мне ужинать.
15 апреля 1936ПОСЛЕДНИЙ ТОСТ
Я пью за разоренный дом,За злую жизнь мою,За одиночество вдвоемИ за тебя я пью, —За ложь меня предавших губ,За мертвый холод глаз,За то, что мир жесток и груб,За то, что Бог не спас.
27 июня 1934, Шереметевский Дом
МЫ НИ ЕДИНОГО УДАРА НЕ ОТКЛОНИЛИ ОТ СЕБЯ
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.Я бы так не могла, а то, что случилось,Пусть черные сукна покроют,И пусть унесут фонари…Ночь.
15 марта 53
…Вокруг бушует первый слой рев<олюционной> молодежи, «с законной гордостью» ожидающий великого поэта из своей среды. Гибнет Есенин, начинает гибнуть Маяковский, полузапрещен и обречен Мандельштам, пишет худшее из всего, что он сделал (поэмы), Пастернак, умирает уже забытый Сологуб (1927 г.), уезжают Марина и Ходасевич. Так проходит десять лет. И принявшая опыт этих лет – страха, скуки, пустоты, смертного одиночества – в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, кот<орый> чем-то напоминает апокалипсического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов…
Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже – судить не мне. 1940 – апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь: разные и иногда, наверно, плохие.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»* * *
Зачем вы отравили водуИ с грязью мой смешали хлеб?Зачем последнюю свободуВы превращаете в вертеп?За то, что я не издеваласьНад горькой гибелью друзей?За то, что я верна осталасьПечальной родине моей?Пусть так. Без палача и плахиПоэту на земле не быть.Нам покаянные рубахи,Нам со свечой идти и выть.
1935
С этого стихотворения в творчестве Ахматовой начинается новая суровая эпоха: каждая строка – вызов року и приговор палачам.
* * *
За такую скоморошину,Откровенно говоря,Мне свинцовую горошинуЖдать бы от секретаря.
1937
Каждое стихотворение заучивается наизусть, прячется в подвал памяти, а рукописи сжигаются, ведь за каждую, если она станет известна «секретарю», то есть Генеральному секретарю ВКП(б) Иосифу Сталину, автору антисоветских стихов угрожает расстрел («свинцовая горошина»). И тем не менее молчать – молча «выть»! – Анна Ахматова больше не может.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});