– Не хотят в газеты попадать! – яростно выкрикнула Джилл. – Снисхождение, скажет тоже!
Эмори почувствовал себя легким, как пушинка. Он понял, что спасен, и только сейчас до его сознания дошло, какой гнусной процедуре его могли подвергнуть.
– Однако, – продолжал Олсон, – гостиницы решили сообща защищать свои интересы. За последнее время эти безобразия участились, и у нас есть договоренность с газетами, чтобы они бесплатно создавали вам кое-какую рекламу. Название отеля не упоминается, а так, несколько строк, что, мол, у вас в Атлантик-Сити вышли неприятности. Ясно?
– Ясно.
– Вы легко отделались, черт возьми, очень легко, но…
– Ладно, – оборвал его Эмори. – Пошли отсюда. Напутственных речей нам не требуется.
Олсон, пройдя через ванную, для порядка взглянул на неподвижное тело Алека. Потом погасил свет и первым вышел в коридор. Войдя в лифт, Эмори ощутил соблазн побравировать – и поддался ему. Он легонько похлопал Олсона по плечу.
– Будьте добры, снимите шляпу. В лифте дама.
Олсон помедлил, но шляпу снял. Последовали две малоприятные минуты под лампами вестибюля, когда ночной дежурный и несколько запоздалых гостей с любопытством глазели на них – безвкусно разодетая девица с опущенной головой, красивый молодой человек с вызывающе задранным подбородком: вывод напрашивался сам собой. Потом холодная улица, где соленый воздух стал еще свежее и резче с приближением утра.
– Вон такси, выбирайте любое и катитесь отсюда, – сказал Олсон, указывая на смутные очертания двух машин, в которых угадывались фигуры спящих шоферов. Он красноречиво потянулся к карману, но Эмори фыркнул, взял девушку под руку и пошел прочь.
– Вы куда велели ехать? – спросила Джилл, когда они уже мчались по тускло освещенной улице.
– На вокзал.
– Если этот тип напишет моей матери…
– Не напишет. Никто ничего не узнает… кроме наших друзей и наших врагов.
Над морем занимался рассвет.
– Голубеет, – сказала она.
– Несомненно, – подтвердил он одобрительно, а потом спохватился: – Скоро время завтракать, вам поесть не хочется?
– Еда… – Она вдруг рассмеялась. – Из-за еды все и вышло. Мы часа в два ночи заказали в номер шикарный ужин. Алек не дал официанту на чай, так он, гаденыш, наверно, и донес.
Уныние Джилл рассеялось едва ли не быстрее, чем ночная тьма.
– Я вам вот что скажу, – заявила она, – ежели хотите покутить в веселой компании, держитесь подальше от спиртного, а ежели хотите напиться, держитесь подальше от спален.
– Запомню.
Он постучал в стекло, и машина остановилась у подъезда ночного ресторана.
– Алек вам очень близкий друг? – спросила Джилл, когда они взобрались на высокие табуреты и облокотились о грязную стойку.
– Был когда-то. Теперь, вероятно, больше не захочет и сам не будет понимать почему.
– Сумасшедшим надо быть, чтобы этакое взять на себя. Он что, очень важный человек? Важнее вас?
Эмори рассмеялся.
– Это покажет будущее, – отвечал он. – В этом и есть самый главный вопрос.
Рушатся несколько опор
Через два дня, уже снова в Нью-Йорке, Эмори нашел в газете то, что искал, – коротенькую заметку о том, что мистеру Эмори Блейну, заявившему, будто он проживает там-то, предложили покинуть отель в Атлантик-Сити, поскольку он принимал у себя в номере женщину, не являющуюся его женой.
А дочитав, он вздрогнул, и пальцы у него задрожали, потому что чуть выше в том же столбце он увидел другую заметку, подлиннее, которая начиналась словами:
«Мистер и миссис Леланд Р. Коннедж объявляют о помолвке своей дочери Розалинды с Дж. Досоном Райдером из Хартфорда, штат Коннектикут…»
Он выронил газету и лег на кровать, изнемогая от дурнотного ужаса. Она ушла из его жизни – теперь уже окончательно, безвозвратно. До сих пор где-то в глубине его души еще теплилась надежда, что когда-нибудь он ей понадобится, и она пошлет за ним, и скажет, что это было ошибкой, что сердце ее ноет от боли, которую она ему причинила. Не тешить ему себя больше даже темным желанием – не была желанна ни сегодняшняя Розалинда, что стала старше, черствее, ни та угасшая, сломленная женщина, которую воображение нет-нет да и приводило на порог к нему сорокалетнему. Эмори нужна была ее молодость – сияющее цветение ее души и тела, все, что теперь будет ею продано. С этого дня для Эмори юная Розалинда умерла.
Через день он получил письмо от мистера Бартона из Чикаго – в сухих и четких выражениях тот извещал его, что, поскольку еще три трамвайные компании обанкротились, ни на какие денежные переводы Эмори в ближайшее время рассчитывать не должен. А в довершение всего пустым воскресным вечером пришла телеграмма, из которой он узнал, что пять дней назад монсеньор Дарси скоропостижно скончался в Филадельфии.
И тогда он понял, что привиделось ему за занавесками гостиничного номера в Атлантик-Сити.
Глава V
Эгоист становится личностью
На сажень в сон я погружен.Влеченья, что смирял, теперьИз заточенья рвутся вон,Как сумрак ломится сквозь дверь.Хочу, чтобы помог сыскатьМне веру новую рассвет…Увы! Уныло все опять!Конца завесам ливня нет.
О, встать бы вновь! Когда бы могСтряхнуть я хмеля давний пылИ в небе сказочный чертогРассвет, как встарь, нагромоздил!Когда б мираж воздушный статьМог символом, что даст ответ! Увы!Уныло все опять:Конца завесам ливня нет.
Стоя под стеклянным навесом какого-то театра, Эмори увидел, как первые крупные капли дождя шлепнулись на тротуар и расплылись темными пятнами. Воздух стал серым и матовым; в доме напротив вдруг возникло освещенное окно, потом еще огонек; потом целая сотня их замерцала, заплясала вокруг. Под ногами у него обозначилось желтым подвальное окно с железными шляпками гвоздей, фары нескольких такси прочертили полосы света по сразу почерневшей мостовой. Незваный ноябрьский дождь подло украл у дня последний час и снес его в заклад к старой процентщице – ночи.
Тишина в театре у него за спиной взорвалась каким-то странным щелчком, за которым последовал глухой гул разом задвигавшихся людей и оживленный многоголосый говор. Дневной спектакль кончился.
Он отступил немного в сторону, под дождь, чтобы дать дорогу толпе. Из подъезда выбежал мальчик, потянул носом свежий, влажный воздух и поднял воротник пальто; появились три-четыре спешащие пары, появилась небольшая кучка зрителей, и все, как один, взглядывали сперва на мокрую улицу, потом на повисший в воздухе дождь и наконец на хмурое небо, но вот из дверей густо повалила публика, и он задохнулся от тяжкого запаха, в котором мешался табачный дух мужчин и чувственность разогревшейся на женщинах пудры. После густой толпы опять выходили редкие группки, потом еще человек пять; мужчина на костылях; и, наконец, стук откидных сидений внутри здания возвестил, что за работу взялись капельдинеры.
Нью-Йорк, казалось, не то чтобы проснулся, а заворочался в постели. Милю пробегали бледные мужчины, придерживая под подбородком поднятые воротники; в резких взрывах смеха из универсального магазина высыпал говорливый рой усталых девушек – по три под одним зонтом; промаршировал отряд полицейских, чудом успевших уже облачиться в клеенчатые накидки.
Дождь словно обострил внутреннее зрение Эмори, и перед ним грозной вереницей прошли все невзгоды, уготованные в большом городе человеку без денег. Гнусная, зловонная давка в метро – рекламы лезут в глаза, назойливые, как те невыносимо скучные люди, которые держат тебя за рукав, норовя рассказать еще один анекдот, брезгливое ощущение, что вот-вот кто-то на тебя навалится; мужчина, твердо решивший не уступать место женщине и ненавидящий ее за это, а женщина ненавидит его за то, что он не встает; в худшем случае – жалкая мешанина из чужого дыхания, поношенной одежды и запахов еды, в лучшем случае – просто люди, изнывающие от жары или дрожащие от холода, усталые, озабоченные.
Он представил себе комнаты, где живут эти люди, – где на вспученных обоях бесконечно повторяются крупные подсолнухи по желто-зеленому фону, где цинковые ванны и темные коридоры, а за домами – голые, без единой травинки дворы; где даже любовь сведена к совращению – прозаическое убийство за углом, незаконный младенец этажом выше. И неизменно – зимы в четырех стенах из соображений экономии и долгие летние месяцы с кошмарами в духоте липких, тесных квартирок… грязные кафе, где усталые, равнодушные люди кладут в кофе сахар своими уже облизанными ложками, оставляя в сахарнице твердые коричневые комки.
Если где-то собираются одни мужчины или одни женщины, это еще куда ни шло, особенно противно, когда они оказываются вместе, тут и стыд женщин, которых мужчины поневоле видят усталыми и нищими, и отвращение, которое усталые, нищие женщины внушают мужчинам. Тут больше грязи, чем на любом поле сражения, видеть это тягостнее, чем реальные ужасы, – пот, и размокшая глина, и смертельная опасность; это атмосфера, в которой рождение, брак и смерть равно омерзительны и таятся от глаз.