23. Мой второй арест
День первого декабря 1934 года стал навечно памятен для многих советских граждан. Я был в отпуске: уступив лето другим, никуда не поехал и отдыхал дома – возился со своими электроподелками.
Вечером приходит Ева. На ней лица нет.
– Миша, ты сегодня слушал радио?
Радиотрансляция тогда только еще зарождалась. У нас был приемник ЭЧС-2, таких сейчас не найти и в музее.
– Завозился, не слушал. А что?
– Какой ужас! Кирова убили.
И, сбивчиво сообщив о выстреле Николаева, добавляет:
– Я сказала в райкоме партии, кто ты такой. С сегодняшнего дня можешь не считать меня своей женой. Расходимся.
Мне показалось, что я ослышался. Та ли это Ева? Давно ли, когда я предлагал ей разойтись, она плакала у меня на груди, и я жалел ее и целовал ее мокрые глаза? А сейчас? Кто ее подменил? Неужели она верит, что я способен иметь – пусть косвенное, пусть далекое – но какое-то отношение к убийству Кирова?
Она была в полуобморочном состоянии, все время прислушивалась к чему-то, вздрагивая при каждом автомобильном сигнале. Мы жили в глухом переулке, машины здесь проезжали редко. Какого автомобиля она ждала? Она повторяла, сжимая виски:
– Я не хочу, чтобы ты жил здесь! Завтра же ищи себе квартиру!
Я рассердился и хлопнул дверью, не откладывая на завтра.
Полночь. Трамваи делают последние рейсы. Куда идти? Направляюсь пешком к центру. Движение затихает окончательно. Стучать к товарищам в такой поздний час? Захожу в отделение милиции и путано объясняю, что потерял ключ и прошу разрешения переспать на скамье.
– Пожалуйста, гражданин, если не покажется жестко.
Наутро я пошел искать пристанища. Кое-как устроившись у товарища, отправляюсь в редакцию. Цыпин встречает меня с постным лицом:
– Ты же знаешь, какое будет теперь отношение к вашему брату. Николай Иваныч поручил мне поговорить с тобой об уходе с работы. Пиши.
Второй раз за время нашего знакомства (или дружбы?) он увольнял меня с работы из идейных соображений. Он был смущен.
– Если не сумеешь найти работу, – добавил он менее самоуверенным, чем обычно, тоном, – приходи ко мне домой. А пока я выпишу тебе что-нибудь из редакторского фонда.
Много дней я ходил по Москве. Единственное, что удалось найти, – это комнату за солидную плату. Через месяц я пришел к Григорию Евгеньевичу домой и рассказал о своих неудачах. Он вздохнул, Мария Яковлевна погрустнела… Провожая меня, он спустился на несколько ступенек и неловко сунул мне что-то в карман. На улице я развернул пакет: деньги. Я немедленно отдал их квартирохозяйке за два месяца вперед. Появится ли еще возможность уплатить ей?
Повторилась позапрошлогодняя ситуация с Рафой и Марусей – но теперь я сам был на их месте. Если бы Цыпин и его жена считали меня тем, чем называли вслух, они не помогали бы мне. Сталинизм породил новую нравственную коллизию, не освещаемую писателями. Даже самый близкий к руководству человек, если в нем сохранилась искра порядочности и желание помочь ближнему, вынужден кривить душой перед руководством.
* * *
Больше мы с Григорием Евгеньевичем не встречались. В конце тридцатых годов я столкнулся в лагере с его старшим братом. Они не переписывались, но вскоре ему стало известно, что и младший попал в лагерь, разделив судьбу сотен тысяч коммунистов.
Механика репрессий совершенствовалась в процессе роста. В первые же дни после убийства Кирова была расстреляна целая группа коммунистов: Каталынов, Румянцев и другие – в основном бывшие комсомольские деятели. Но их жен посадили не сразу. Я знавал одну из них. Ее отправили в административную ссылку – такая тоже существовала и для нее не требовалось решения суда. Вы ничего не ожидаете – и вдруг получаете повестку: покинуть Ленинград в 48 часов. Через два года систему улучшили, и жен врагов народа стали сажать в лагеря, чтобы жалобами своими и заявлениями не морочили головы работникам правосудия.
Единым махом лишенный жены, работы, пристанища и "Праги", я крепко затянул пояс. Основной статьей расхода была плата за комнату, а то, что оставалось, уходило на хлеб, чай, сахар – такой стол я себе положил. Живя дом в дом с Горбатовым, я и не думал зайти к нему.
Володе Серову, вышвырнутому из "Вечерней Москвы", удавалось перебиваться случайными заметками на международные темы в разных редакциях. Находились люди, готовые притвориться, будто не знают, какой он опасный человек. Радикалы – называл их Володя.
Серова считали очень способным журналистом-международником. Никто не учил его ни журналистике, ни языкам. Он постиг все сам: читал, занимался языками – он владел немецким и английским. О своем прошлом Володя не распространялся, и я долгое время считал его таким же молодым комсомольцем, как Савва и Аркадий – со всеми тремя я познакомился одновременно и как-то выровнял их в уме. Между тем, Володя был одним из основателей комсомольской организации в Елисаветграде (теперешний Кировоград).
Володя отличался остроумием: именно он, например, первый назвал стукачей "Навуходоносорами", допустив при этом небольшой украинизм: "на вухо" вместо "на ухо".
В дни моей безработицы после увольнения из "Известий" Володя делился со мной всем, что зарабатывал. Едва перешагну порог, он включает электрический кипятильник, достает банку баклажанной икры – икры бедняков, по его определению, – и среди обильных чайных возлияний начинается пиршественная беседа.
Поистине Шолом-Алейхем предсказал все мои занятия. Недаром мама называла меня шолом-алейхемовским героем. Для добывания хлеба насущного я затевал самые удивительные промыслы. Даже стоячие воротнички шил, но ни один продать не удалось – так и носил их сам. Наконец, с помощью брата, который слесарил уже несколько лет, удалось поступить слесарем на Люберецкий завод сельскохозяйственного машиностроения.
Полученный тумак, видимо, встряхнул меня. Как бы ты ни опустился душевно, в такую минуту ты не можешь не оглянуться: откуда тебя ударило? И то, о чем ты старался не думать, само приходит тебе в голову. Если бы не сталинские мероприятия, начавшиеся с выстрела в Смольном, я бы, вероятно, никогда и не проснулся от душевной летаргии. Меня усыпил сытный обед, а разбудил меня выстрел…
В моем родном местечке имелся свой местечковый дурачок, Юкель дер мишугинер. Он любил бросать камни в речку, стоя на берегу.
– Зачем ты бросаешь, Юкель?
– Э, я лучше вас знаю, зачем!
Никто не мог добиться от него объяснения. Однако мальчишки подслушали его бормотание – классические юродивые непременно бормочут. Оказалось, его сердят расходящиеся от камней круги, и он хочет уничтожить их: в каждый новый круг он швыряет новый камень. Но, чем далее, тем больше новых кругов, и приходится брать все более увесистые булыжники.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});