Надеялся на скорое, как и перед этим, согласие, а заметил смятение.
— Муж из ромеев считает это бесполезным усилием?
— Да нет, усилие, может, и не бесполезное, но как я подступлюсь к императору. У нас это не так просто.
— А ты подступись к тем, кто вхож к императору. Пусть они вложат ему в уши мою волю и мои желания.
Виталиан разволновался, видно, склоняется к этому совету, но все же не спешит говорить: хорошо.
— Знаю, — продолжал князь, — на все это потребуются солиды. Сам бывал там, убедился: без посредников к императору не подступиться. Ты получишь их, наши солиды.
Ромео вздохнул сокрушенно и почесал темя.
— О чем же вести с императором речь, если подступлюсь?
— Всего лишь о необходимости встретиться. Ну, а когда император поинтересуется, почему князь Тиверии хочет встретиться с ним, скажешь: предпочитает возобновить договор о мире и согласии между антами и ромеями, нарушенный вторжением нанятых империей обров.
Виталиан, видно, успел усмотреть в этой его миссии нечто весьма значимое для себя и еще заметнее оживился, мыслил вслух: «Как это было бы хорошо, если бы император Юстиниан согласился на встречу с князем Тиверии, а еще лучше было бы, если бы он обновил договор о мире и согласии между антами и ромеями. Потому что, зачем нужны обры, если с соседями нет и не может быть раздора. Обры должны уйти с берегов Дуная. Куда — это уже другое дело, хотя и за горы, а уйти должны. Был покой без них, будет и после них. Или анты не доказали это, заключив договор? Вот уже двадцать лет живут с ромеями в мире. На иконе Богоматери может поклясться в этом: ему эти намерения нравятся. Он был бы вон, какой безмятежный в своих Томах, если бы соседствовал только с антами, без всяких там обров и кутригуров».
Ходил и уверял князя, спрашивал что-то — и снова уверял. А князь слушал эти заверения и ловил момент, когда можно будет заговорить с епархом о еще одной, не менее важной, чем эта, услуге.
Поднялся и тоже прошелся из угла в угол.
— Я бесконечно рад, — сказал, — что судьба свела меня с тобой, епарх Виталиан. Во-первых, спас ты дочерей моих от видимой смерти, а во-вторых, становишься таким нужным посредником.
— Становлюсь, княже, — уверял и не колебался, уверяя, епарх. — Разве я не убедился за эти несколько недель, какую саранчу мы нажили себе. Обры пришли и сели в Скифии, как защитники нашей земли, а грабят ее, как последние тати. Покоя нет от жалоб куриалов скифских, даже от убогих поселян. Так это в первые дни пребывания на земле империи. А что будет, когда будут сидеть в ней и год, и второй, и третий?
— Воистину так: что будет? Племя это не привыкло ни сеять, ни жать, живет с того, что возьмет насилием у соседей. Будешь говорить с императором или с теми, кто встанет перед ним, так и скажи: анты — варвары лишь потому, что не крещены, а обры еще и потому, что тати из татей. Как можно иметь таких среди просвещенного народа?
Ромей утвердительно кивал головой, уже уходя, поинтересовался:
— Так я сегодня могу и получить то, что обещал князь?
— Даже в сей момент.
— А можно… Прости, княже, за въедливую привычку, можно сначала посмотреть на товар?
— Да, прошу.
VI
С тех пор, как в тереме князя Богданки объявилась гостья из Тиверии, домочадцы не узнавали мать, а огнищане — княгини. Суровая и строгая до недавних пор, больше отсутствующая, чем присутствующая на дворе своего мужа, Зорина была теперь со всеми ласковой, со всем соглашалась, когда совещались, и все позволяла, когда просили разрешения. В делах земли, лежавшие недавно на ней, полагалась на мужа, в доме — на челядь и огнищан. Сама же была больше с матерью и с детьми своими и то — наименьшими. А то ходила по подворью и показывала матери Людомиле, что у нее есть, какая она поместная хозяйка, или шла с той же матерью и с детьми за Детинец, садилась под солнцем на опушке или над крутым берегом Втикачи и беседовала на досуге. Тогда она была очень светлоликой и довольной, радовалась от выдумок и игрушек, неугомонных своих детей и хвасталась детьми.
— Муж — большая для меня радость, матушка теплая, и дети — чуть ли не самая большая. Да, такие крепкие телом и такие веселые духом растут. Лучше этой радости и желать нельзя.
— Не говори так, — смирно, однако и поучительно предостерегает мать. — Негоже это — хвастаться крепостью тела. Подстережет твои слова Обида и напустит пагубу.
— Если так. Тьфу, тьфу на нее, однако так. Видели старших, видели и этих, младших. Или я неправду говорю? Вон, какие сильные в бегах и борьбе, какие шумные. В кого только удались такие?
— Будто и не в кого получаться, отец твой телом был поистине муж. И духом тоже. Жить бы и жить ему, кабы не произвол, который позволил себе Боривой, и не раздор с князем через тот произвол. Ой, до сего времени слабею силой, как вспомню, что было после. Такое безлетье одолело род наш, такое безлетье!
Зорина поникла, теряя под собой твердь, и смущенно потупила глаза.
«Боги, — вздыхает. — Как отвлечь мать от мыслей об отце и безлетье, упавшее на род после его смерти, отвлечь все-таки не могу. Знай, находит повод и вспоминает».
— Славомир и Радогост, — говорит погодя, — действительно в отца нашего пошли. Отроки еще и еще юные, а ростом — мужи, сердцами твердые и непреклонные, не раз имели жалобу от дядьки. А всех остальных мы с Богданко и с вами, матушка теплая, поделили. Взгляните на Гостейку и на Жалейку. Разве не ваши, а поэтому и не мои крошки собрали?
— Вижу это, доченька, как не видеть. И радуюсь, чтобы знала. Да, это действительно наибольшее вознаграждение для людей: иметь детей, быть счастливой со своими детьми. Смотри только, чтобы были достойными, и были таковыми и в отроческие лета, как есть в детские.
Не говорит: «Как ни наблюдала я», и Зорина и без ее слов догадывается: мыслит именно так. Поэтому и спешит положить тем мыслям конец, на другую стезю переводит мать Людомилу. Не скрывала до сих пор, не скрывает и сейчас того, что пережили втикачи, как новые поселенцы в первые холодные и голодные лета, однако и не смакует теми переживаниями, спешит покинуть их и похвастаться, как живут бывшие тиверцы сейчас, какого князя имеют в лице ее мужа.
— Богданко вывез из Тиверии не только добрые намерения бабки Доброгневы, но и мудрость отца своего, — хвастается матери. — Да, так и сказал, когда пришли сюда: «не посягайте на чужое, то и чужие не посягнут на наше».
— И не отрекся еще того, что говорил?
— Почему бы должен отрекаться?
— Потому, что посягнули, дочка. Думаешь, поход обров в землю Троянову является чем-то другим?
— Может, и нет, и Богданко твердо стоит на своем: никаких походов, кроме тех, когда земля нуждается в защите. Поэтому и дружину имеет мизерную, поэтому и благодать возросла в родах и в общинах. Так привольно зажили, матушка теплая, за эти несколько лет, так привольно, что готовы уже и славить ту лихую годину и тот умысел старейшин Тиверии, которым начато наше переселение.
— Разве вам с Богданко было хуже там, в отчей земле?
— Нам — нет, а всем остальным?
Ничего не сказала на это мать Людомила, только посмотрела на свою дочку как-то слишком пристально. Ни тогда, как объявилась на Втикачи, ни сейчас, через две недели в гостях, ни одним словом не упоминает о ранах, которые нанесла дочь, убегая с Богданко. И все же Зоринка видит: болят они у нее и поныне. Поэтому такой ласковой была в разговоре с матерью, такой до предела натянутой чувствовала себя. А уж чем угодить ей, в таком случае Людомиле, пожалуй, и не знала в своем возрасте. Проснется — спрашивает, как спалось, сядет к столу — подает ей одно, подает другое, подает третье и вновь спрашивает, по вкусу ли матери, сыта ли мать. Да и с детьми успела поговорить про бабушку Людомилу раньше, говорит и сейчас, чтобы были вежливы с ней, чтобы знали: это их прародительница, и, что она достойна такого же, как и отец, и мать, а, то и более чем они, почета. Поэтому мать Людомила имела расположение и ласку не только от дочери, но и от внучат, а ласка от внучат, давно признано, камень способна растопить. И все-таки топит. Зорина видела: что ни день, то заметнее склоняется к ним гостья из Тиверии, как и они к ней. А расположение рано или поздно прогонит в дебри лесные мамины воспоминания о былом, как и горести, причиненные былым.
— Надеюсь, — похвасталась как-то Зорина Богданке, — мама приживется у нас. Меня, тебя, может, и не удостоит уже теми райскими щедротами, что удостаивала прежде, а к нашим детям прикипит сердцем и рано или поздно скажет: они самые милые для меня, с ними и буду доживать век.
— Тебе так очень хочется этого на самом деле?
— Да, на самом деле, очень хочется, Богданко.
— Когда мать Людомила собиралась на Втикач, другое обещала брату твоему и его детям.
— Что — другое?