— Знаю, доченька, как не знать, когда есть высушенная. Однако, стоит ли вспоминать это? Те раны давно зарубцевались, не из-за них порываюсь я в Тиверию. Говорю, тревожно там и век свой прожила в Тиверской земле, вернее, в Веселом Доле. Как я могу быть теперь без него?
И жаловалась на мать и жаловалась матери — зря Людомила не передумала того, что надумала. Кивала на полетье, говорила, оно не за горами уже, пойдут дожди, как доберется тогда при таком далеком пути и как преодолеет его?»
— Может, по зиме бы и уехали?
— Нет, дочка, сердцем чую: надо сейчас ехать. Не сказала тогда своей кровной: «Когда б вы знали мать, как пугает меня то, что слышит ваше сердце», а попрощавшись, все-таки не удержалась и крикнула в угоду своим сожалениям:
— Как же мне не пугаться и не давать волю, когда точно знаю: попрощались мы навсегда?
VII
Хотелось или хотелось того императору, а должен признать: года не такие, чтобы преодолеть немощь. Восемьдесят третье лето проходит, как топчет на земле этой траву. А это предел. Пока давили на плечи только летом, находил в себе силу и восседал на троне, и повелевал с трона. Сейчас не способен на это. Тяжелая болезнь совершенно надломила его. Не только с империей, с собой справиться не может. А как хотелось бы… Боже праведный, как хотелось бы встать, подойти к высокому, что из него полмира видно, окна и смотреть на приволье земное, на милую сердцу империю. Солнце ведь встает. А когда встает солнце, ее дальше видно. Сразу за Золотым Рогом Босфор катит синие волны по морю, за этим морем стелются долины и возносятся горы Эллады, далее — Иллирик, еще дальше — земли Западной Римской империи, те, которые вернул он в лоно Византии. Это, если смотреть из окна на северо-запад, вдоль северных берегов Средиземного моря. На южных еще многочисленнее и ничем не хуже, если не лучше, провинции: Вифиния, Фригия, Геллеспонт, Лидия, Памфилия, Кария. Еще дальше — Исаврия, Киликия, Сирия, Финикия Ливанская, Палестина, а там — Египет с его жемчужиной на Средиземноморье — Александрией, Ливией, преторий Африки с провинциями Завгитана, Карфаген, Триполитана, Нумидия, Мавритания, наконец, Сардиния. Так это только те, что лежат на запад. А сколько их лежит на север от Константинополя и на восток? От Дакии, Мезии и Фракии в Абазии и Армении — все Византия и Византия. Свет ясный, кто будет править такой империей, когда его, Юстиниана, не дай бог, не станет? И кто способен будет править? Юстин?
О-о, какая же она всесильная, эта болезнь! Всего лишила, на все наложила твердую руку немощи. Только на мысли наложить еще не может.
Он силится лечь поудобнее, — зря, не могу одолеть вес собственного тела, хочет позвать, чтобы пришел кто-то и удовлетворил его волю, а вместо зычного голоса слышал немощный, еле слышный стон.
И Феодора не идет, и эскулапы не спешат хлопотать около императора. Неужели рано еще? Но ведь солнце давно встало, вон как развеселило уже мир. Думают, если император не зовет, лежит беспомощно-неподвижный, то все еще спит?
Гневается на всех и уже в гневе как-то переворачивается.
О чем он думал только, о чем хлопотал? Кажется, сокрушался, кто будет править империей, когда его не станет. Действительно, кто? Все-таки Юстин? Из рода Анастасия, кажется, всех убрал: Ипатия, Помпея. Постой, где всех, когда дети их остались и род, как таковой, остался. Как он, Юстиниан, не подумал раньше, что если есть хоть какой-то отпрыск рода, посягательства на властвование в империи возможно. О, боже! Должен хоть сейчас не попасть впросак, оставить завещание. Разве род Юстина простит ему, если этого не случится? Да и почему должно не случиться? С какой стати? Какой уж ни будет с Юстина император, сесть на трон и править Византией должен он. Дядюшка Юстин Первый прав, когда говорил: «Отныне власть не должна выскальзывать из ваших рук, иначе верх над всеми возьмут сенаторы-аристократы». Он, Юстиниан, вон как надежно держал ее — тридцать восемь лет. Имени Божественного удостоился. А Юстин разве не из того корня? Или образование имеет худшее, чем все аристократы? «Почему же сомневаюсь я тогда?» — рождается мысль и тут же и гаснет. Никакого сомнения: если случится так, что бог заберет, императора Юстиниана, к себе, на византийский трон должен сесть его преемник Юстин. И пока не поздно, об этом следует сказать, чтобы знали, ибо написать завещание, как написал когда-то дядя.
Опять силится дозваться к кого-то из приближенных. На этот раз не зря. То ли эскулапы шли уже к больному, или были недалеко, довольно быстро встали у ложа, а услышав, о чем хлопочет, позвали и других, в том числе и императрицу Феодору.
Повеление больного — обязанность для всех, а повеление императора — тем более. И написали, что он хотел, и на подпись преподнести не замедлили. А дошло до подписи, сам намучился с ней, и всех, кто находился около него, замучил. В какой-то момент, и с какого чуда закралось недоверие к тому, что читали ему, и не покинуло его, пока не увидел прочитанное своими глазами. Взять папирус в руки не мог, поэтому велел поднести к глазам, а те, что преподносили, никак не могли угодить. Вчитывался и вчитывался в ровные, однако затуманенные строки эдикта, и уже тогда, как убедился: написано, что надо, стал подстраиваться, как бы подписать написанное.
Чувствовал, изнемог в конец, и, видимо, испугал своей немощью всех, кто был в спальне. Забегали, засуетились, Феодора же совсем потеряла мужество: прислонилась к нему, своему мужу, и залилась истовым, хотя и тихим плачем.
Не обеспокоился этим и не говорил жене: «Не надо, еще будет время наплакаться». Лежал и слушал, жалея ее, к тому, что говорили между собой эскулапы. Лишь после того, как один из них принес напиток и попросил выпить, открыл глаза и послушался.
Его не скоро оставили. Сидели и советовались, потом принесли завтрак, правда, старания те оказались напрасными: кроме разбавленного водой вина, еще каких-то напитков, император ничего не мог употребить — сил не хватило. Увидев это, эскулапы посоветовали всем оставить больного: разговоры утомляют его, пусть заснет и наберется сил.
Заснуть он не уснул, а наедине с мыслями остался.
…Итак, Юстин. Точно так же, как и тогда, когда на место дяди Юстина сел на византийский трон он, Флавий Петр Савватий Юстиниан. Впрочем, не совсем так. Наследник его, если не с пеленок, то с детства знал наверняка: рано или поздно, а будет императором. Он, Юстиниан, понятия об этом не имел. Был себе таким, как большинство в империи, поселян: не рабом, однако мало чем и от раба отличающегося. Независимость и неподвластность — вот и все привилегии, что имел. Как и отец его, многочисленные братья и сестры. Во всем остальном тот же раб. Когда был маленьким, пас свиней, потом — коз, копался в навозе, ходил за сохой и стекал пот в жатву: больно был бит за непослушание и еще чувствительнее — за попытку уклониться от повинности жнеца или пахаря и уже совсем безбожно — за кражу куска хлеба в бесхлебной семье отца Савватия.
После одного из таких побоев помышлял уже отправиться в горы и добывать себе хлеб тем самым образом, что и все изгнанники, — с ножом в руках, но случилось непредвиденное. Поступила в Верхнюю Македонию, а из Македонии — и до затерянного в горах селища Таурисий странная и непонятная для всех весть: дядюшка Юстин, старший брат отца, звал к себе одного из сыновей Савватия.
Возможно, на тот клич и не откликнулись бы, если бы пришли всего, лишь вести, а не дядюшкин гонец с вестями, и если бы тот гонец не подвернулся под горячую руку. Во-первых, посланец из Константинополя оказался слишком настойчивым, говорил, дядюшка обещает своему племяннику мундир гвардейца, а когда проявит себя достойно — и высокий сан при Августионе, а во-вторых, открылся в тот же день и время, когда отец Савватий был в большом гневе на Юстиниана. Откуда ему было знать, какая химера засела брату в голову, почему он через столько лет вспомнил, что на свете есть селище Таурисий, а в том селище — брат с кучей детей, — он был в гневе на Юстиниана и поэтому не стал ни думать, ни гадать: «Этого татя пусть берет, — решительно показал на Юстиниана. — Он хочет легкого хлеба, пусть идет, и походит в гвардейцах, и попробует, какой он есть».
Тот, кому он передает только власть, не знает этого. Как-то так сложилось, что тот не успел еще за науку взяться, знал уже, зачем берется, на чье место сядет, возмужав.
«А может, он усвоил все-таки их, достоинства, которыми должен быть наделен повелитель такого, как Византия, государства? Боже правый, передаю власть над империей ближайшему кровному, а не имею уверенности, что передал в надежные руки».
Тревожится император, а тревога порождает досаду, даже гнев на самого себя. Тридцать восемь лет сидел в Августионе, повелевал всеми, а себе не смог повелеть: подготовь наследника. Почему так? Думал, что вечный, что смерть не может поразить его — Божественного? Право, такой уверенности не было, во всяком случае, этого не должно было быть. Правда, еще думал, когда не заботился о замене: чтобы тот, кого готовит на свое место, не подстерег и не заменил преждевременно.