Полицейский, отправлявший меня утром, сказал: — «Штаны и гимнастерку можете оставить себе, ботинки завтра утром верните, я дам другие. Что в пакете? — Он развернул пакет, вынул оттуда пачку сигарет. — Одну я возьму себе, надеюсь, возражать не будете? Повезло вам, „часовых дел мастер“… идите в блок!»
Меня встретили все «часовщики». Больше всего их интересовало содержимое пакета. Эго был царский подарок: бутерброды с колбасой, кусок сыра, целый белый хлеб, пачка печенья и пять пачек немецких сигарет! Только когда мы все это богатство разделили, меня начали расспрашивать о проведенном дне. В течение вечера и всего следующего дня рассказ пришлось повторять бесчисленное количество раз, в том числе Горчакову и Владишевскому. Горчаков ограничился лаконическим замечанием: «Каприз! Герр ротмистр вообще странный и, по-моему, неуравновешенный человек. Старик, говорят, ему под восемьдесят». Реакция Владишевского была в совершенно другом плане. — «Все, что я знаю об этом человеке, говорит о том, что он добрый, честный, в высшей степени порядочный и стопроцентный джентльмен. Он барон, старинного рода, аристократ, потомственный военный, герой войны 1914 года. Этих представителей военной элиты Гитлер не любит, не верит им, т. к. хорошо знает, что они не с ним, а скорей против него. Но до поры до времени вынужден с ними считаться, слишком они влиятельны и почитаемы среди профессиональных солдат. Я не думаю, что это был просто каприз выжившего из ума старика, как думает Горчаков. Я скорей думаю, что это жест протеста против всей системы, частью которой он сам является. Парадоксально, но очень вероятно. Я попал в этот лагерь в сентябре 41-го, когда здесь был другой комендант… Барон многое привел в порядок, и в особенности, в русской части. Теперь здесь к нам, русским, относятся, как к людям, офицерам, а не как к заключенным в клетки унтерменшам. В этом его заслуга, я лично уважаю этого аристократа-барона-джентльмена».
Случайно или преднамеренно, но в годовщину начала войны, 22 июня, на утреннем построении был прочитан приказ. Приказ прочитал перед выстроенными русскими пленными офицер из управления, а переводил его Владишевский. В приказе было сказано, что в ближайшие месяцы все пленные офицеры Красной Армии, от лейтенанта до полковника включительно, имеющие любую гражданскую специальность, могущую быть использованной в промышленности, будут посланы на работу. Поскольку интернированные чины советских вооруженных сил не имеют международно-признанного статуса «военнопленный», правила и условия их содержания в лагере иди рабочих командах не подлежат ведению Международного Красного Креста. Посылка отобранных на работы будет производиться в обязательном порядке, с суровым наказанием тех, кто проявит неподчинение данному приказу или будет уличен в агитации против него. Комиссия по отбору пленных на работы уже заканчивает свою деятельность, а отправка команд начнется незамедлительно.
Слухи, подтверждавшиеся работой вербовочной комиссии, теперь превратились в действительность. И несмотря на то, что, казалось бы, сбываются надежды на выход из лагеря, на перемену положения «заключенного в тюрьме» на положение «рабочего по принуждению», несмотря на зыбкую надежду не умереть от голода, сам факт бесправности советских пленных офицеров, в особенности на фоне привилегированного положения таких же пленных других наций, вызвал новый взрыв негодования и обвинений по адресу Советского Союза и, конечно, Сталина, символизирующего всю эту систему.
Начали разъезжаться. Уезжали группами, с надеждой на то, что «будет лучше», и со злобной руганью в адрес тех, кто привел нас к такому состоянию, что работа где-то в Германии, возможно, под «кнутом надсмотрщика», оказалась единственной возможностью сохранить жизнь. Каждый день уезжали рабочие бригады, уехал Тарасов, Алеша, Сельченко, из старых знакомых по Замостью почти никого не осталось. Дни проходили за днями, но наша группа инженеров-механиков продолжала свое голодное существование в той же барачной комнате, как будто о нас вообще забыли.
Я подружился с майором-летчиком и конструктором Бедрицким. Сергей Владимирович был замечательным собеседником, умным, знающим, образованным и очень приятным человеком. Он попал в плен под Харьковом, когда немцы внезапной атакой захватили небольшой временный военный аэродром, где Бедрицкий инспектировал летную часть. Он был москвич, и там, дома, у него осталась жена-учительница и две маленьких дочки. Талантливый авиаконструктор и высококвалифицированный летчик-испытатель, после окончания Московского Высшего Технического Училища и Военно-Воздушной Академии РККА он быстро продвигался по ступенькам карьеры, но в 1937 году был арестован и отдан под суд. Обвинение было: связь с заграницей. Эта «связь с заграницей» выражалась в том, что Бедрицкий выписывал немецкие и английские технические книги и журналы. — «Время было подходящее, помните? Дело Тухачевского. Но, очевидно, я им был нужнее на свободе, чем в кутузке, вот и оставили работать, но под постоянным надзором и, конечно, без всякого продолжения „связи“ с этой самой заграницей, уда мы с вами теперь попали», — рассказывал он.
Я начал сильно слабеть, истощенный за зиму в Замостье, организм начинал совершенно сдавать, опухли ноги, я часто стал испытывать головокружение, и это сказывалось на настроении, я стал нервным, раздражительным, угрюмым. Это заметил Владишевский и, как мог, иногда подкармливал меня, хотя и сам сидел только на пайке, отказываясь от «экстры», нелегально получаемой с кухни нашим блочным начальством и полицией. Обычно он доставал где-то несколько вареных картошек сверх нормы и тогда приглашал меня к себе «разделить трапезу». Однажды во время такой «трапезы» он рассказал о себе и о том, как оказался в плену.
Он назвал себя «сибиряк польского происхождения», я спросил, почему такое странное сочетание, и Владишевский объяснил: «Мой отец, польский революционер-патриот, был арестован в 1891 году, судим и сослал на поселение и Сибирь, там он женился на местной девушке, я был первенец, а потом родилось еще две девочки. После революции отец несколько раз пытался вернуться на родину в Польшу, но неудачно. Кончилось тем, что он попал на положение „подозрительного элемента“. Умер рано, за ним и мать, а я шестнадцати лет стал главой семьи. Пробивался, как мог и помогал сестрам. В школе у меня проявились способности к языкам, давались они мне исключительно легко, и в семилетке я уже свободно стал говорить по-немецки и по-французски, к удивлению всех преподавателей. Это помогло, я поступил в Иркутске на курсы иностранных языков и стал лингвистом. Я одинаково хорошо говорю, читаю и пишу по-русски, немецки, французски и английски, разбираюсь в испанском и итальянском, и конечно, все языки славянской группы знаю достаточно хорошо. По окончании меня направили и Комиссариат иностранных дел на работу. В Москве я женился. Трое сыновей у меня. Пожалуй, надо сказать — было! Стал часто ездить за границу, в Европу, а один раз даже в Америку, с разными кремлевскими магнатами. Очень неплохо жил, потом арестовали как шпиона, заговорщика, агента капиталистов, вредителя, польского буржуазного националиста, врага народа… Каких только этикеток на меня не наклеили! Дали 15 лет, и оказался я на Воркуте, но когда началась война, сразу мобилизовали в армию и отправили на фронт в качестве переводчика в разведку НКВД. Такого там насмотрелся и наслушался, что при первой возможности перескочил через „линию“… перебежал к врагам! Теперь, конечно, возврата нет. А семью свою так с 36-го года и не видел».
В личной судьбе Бедрицкого и Владишевского было нечто общее и с моей жизнью, все мы были честными и вполне лояльными специалистами. Несмотря на отрицательное отношение к коммунизму, к методам проведения его в жизнь советской властью, мы работали для своего народа, для своей страны, а в результате каждый из нас был арестован, судим, оклеветан и оскорблен. Мы попали в плен, я и Бедрицкий против своей воли, Владишевский добровольно, и вот… «конечно, возврата нет»! Враги народа! Я поделился этой мыслью с Владишевским. — «Для меня, конечно, возврата нет! Для вас… я думаю, что тоже нет. Когда я работал в разведке, считалось, что человек, пробывший несколько дней у немцев и сумевший убежать обратно к своим, уже шпион и диверсант. Вы же знаете, что „советский солдат в плен не сдается“, он сражается до последнего вздоха, до последней капли крови. А вы — майор, да еще с подмоченным прошлым. Дело ваше, но я бы на вашем месте сам бы себе тоже сказал: возврата нет!»
Еще через несколько дней Владишевский опять позвал меня на «трапезу». — «Вот что я хочу сказать вам, во-первых, — прощайте! Меня переводят отсюда в другое место, тоже на работу. Мои таланты помогли еще раз, и я выхожу за проволоку. Завтра уеду, и мы с вами наверно никогда не встретимся. Благодарю за приятное знакомство. Теперь второе: я узнал, куда вас и всю вашу группу направят на работу. Есть такая организация НАР, Heeresanstalt Peenemünde — „Военное Учреждение в Пеенемюнде“, это в Померании, на островке Узедом, в устье реки Пеена. Чем-то это заведение знаменито, так как каждый немец в управлении при этом названии говорит: „Пеенемюнде? О!“ — Поговорите с Горчаковым, он, кажется, тоже что-то знает про это Пеенемюнде и про НАР. Отсюда вы поедете в Шталаг II-С, в Грейсвальд, на берегу Северного моря. Теперь „пожмем друг другу руки“! Доедайте барабольку, и еще одно: серьезно подумайте о невозвращении, если Сталин со своей шпаной в Кремле выживет, а это вполне вероятно, ничего хорошего там вас не ожидает, верьте моему жизненному опыту. Жаль, что наше знакомство так быстро закончилось». — Мы попрощались.