И так же ничего не знал Николай, что думает и что делает его наполовину растаявшая свита.
Не знал, что лейб-хирург Фёдоров в своём купе со своих погонов на шинели выцарапал государевы вензеля – чтобы в Царском выйти уже без них. (Но оставил вензеля на тужурке, чтобы мочь ходить к царскому столу.)
Не знал, что милый граф Мордвинов раньше всех сумел осведомиться, что поезд от Вырицы пойдёт не прямо на Царское Село, но крюком через Гатчину, какая удача! – и уговаривался с одним и другим путейским чином, чтоб остановку сделали в Гатчине, где живёт его семья, – и он сойдёт со своим багажом (уже упакованным).
Не знал, что и флигель-адъютант Нарышкин, недавно писавший протокол всей сцены отречения, сейчас уже объяснял одному и другому, что не может задержаться в Царском, ибо в Петрограде у него срочные личные дела. И очень всем советовал слушать указаний Временного правительства, это единственно верное поведение.
Не знал, что остатки его свиты, кроме Долгорукова, костенели от ужаса, не ждёт ли их всех арест при выходе на перрон в Царском, – и только тем успокаивались, что должны б отпустить, ничего дурного за ними не числится.
И поездные путейские чины тоже волновались, вспоминая недавнее убийство Валуева – тоже ведь ни за что.
И не знал Николай, что в последний комиссарский вагон являлись через тамбурную площадку делегации императорской прислуги – зарекомендоваться, и с денежными дарами, и с царскими обедами на думских депутатов.
А у тех были свои заботы: с крупных станций посылать телеграммы в Петроград, а от каждой непредусмотренной остановки всполашиваться: не готовится ли нападение на поезд – освободить царя?
Никто не приносил Николаю всех этих известий, да и не было у него заведено, чтобы свитские доносили друг о друге. А сходились к очередной еде – говорили о скорости поезда, о погоде, даже о военных действиях на фронтах, где не было сейчас действия. Прежде, в хорошие дни, Государь пытался и шутить за столом – да как-то никто в свите не понимал шуток.
На одной из станций кто-то достал газету и прочли об аресте Воейкова в Вязьме.
Свита восприняла зловеще, как предзнаменование себе.
А Николай сказал, о нём и Фредериксе:
– Жаль мне их. В чём же они виноваты?
Проехали Сусанино.
Ещё какой-то был переполох между Семрино и Гатчиной, на переводной ветке, резкий свисток, остановка, и беспокойно ходили от комиссарского вагона.
В Гатчине останавливались – и Николай видел избоку выгрузку вещей, только не понял чьих.
У станции Александровской довелось ему на арке на красной бязи прочесть надпись: «Долой гнусное самодержавие».
Передёрнуло плечи как ударом бича.
Чем ближе к Царскому, вся эта мерная укатывающая мрачность поездки стала претворяться и в Государе в тревогу. Что-то вдруг замутило его, что всё – не хорошо: не сам он едет, его везут, – и ещё туда ли? И ещё допустят ли до Аликс?
Неиспытанное состояние: безвластия в собственной судьбе.
А в последние полчаса надо было наконец и прощаться – со всей поездной прислугой (Николай пошёл в их вагон), с высшим служебным персоналом поезда.
Затем – и с салоном своим, где отрёкся он неделю назад.
И – со служебным своим кабинетом.
И – со спальней своей, в иконах.
Он смахивал слезинки.
Вот подошёл поезд и к царскому павильону – маленькой царской станции в стиле весёлого русского шатра, в стороне от общей станции и на отдельной ветке.
Погода была – притуманенное, незадёрнуюе солнце.
Никто не созван был ждать такого зрелища – приезда царя. Да раньше сюда и не допускали посторонних. Сейчас кой-какая молчаливая публика собиралась, но мало, – немногие в штатском, да любопытные солдаты без оружия, но с красными наколками и плохо подпоясанные, десятка два. Из дворца никто не приехал для встречи, а приезжали всегда. Самые старшие встречающие были – два полковника да железнодорожные чины.
Царский вагон, как всегда рассчитанно, остановился прямо против шатра – но выходить не предложили сразу, а сам Николай постеснялся.
Сперва комиссары из последнего вагона подошли к начальствующим лицам, толковали с ними на перроне.
А между тем из поезда всё кто-то выходил, выходил, не мешкая, и рассыпались прочь.
Исчезали флигель-адъютанты.
И только единственный остался изо всей свиты, из двенадцати человек, молодой князь Василий Долгоруков. Ожидал сопровождать Государя во дворец и распоряжался о его вещах.
Наконец полковник с перрона сказал, что можно выходить. Передали Государю.
Уже готовый, одетый, всё в той же своей черкеске кубанского батальона, с пурпурным изнутри башлыком, в чёрной папахе и с казачьим кинжалом на поясе – Николай вышел из вагона – нет, выскочил порывисто. И опять при общем молчании, как и в Могилёве, – перебежал в шатёр, с опущенной головой – скорей мимо ещё нового стыда! – сквозь него – и в закрытый автомобиль, с Долгоруковым.
А полковники от гарнизона – в свой автомобиль.
И так оба автомобиля покатили ко дворцу.
Милое Царское лежало в своих уютных сугробах, но разбросаны были на чистом снегу – клочки газет, бумаг, папиросные пустые пачки, а встречные солдаты некоторые были неимоверно распущены в форме, военному глазу больно смотреть.
Кто-то узнал автомобиль царя, кто-то и кулаком показал.
Перед решётчатыми воротами Александровского дворца стоял усиленный караул – не своих, но гвардейских стрелков.
Всегда бросались распахивать ворота перед автомобилем Государя – а сейчас, как будто не понимая, из-за ворот резко окрикнули:
– Кто здесь?
Из автомобиля некому было ответить.
И дежурный незнакомый прапорщик у ворот не спешил распорядиться открыть.
Но кто-то другой, спускавшийся по лестнице из дворца, спросил: «Кто здесь?»
И от ворот туда тот же резкий голос, первый спросивший, ответил дерзко, звонко:
– Николай Романов!
Показался поручик – горящая папироса в пальцах, красный бант на груди, крикнул:
– Открыть ворота бывшему царю!
Открыли. Автомобиль въехал.
На крыльце стояли и другие офицеры стрелков, и рядом внизу – стрелки, и все с красными приколотыми лоскутами.
Ещё раз надо было быстро перейти. Не глядя. Не видя. Как можно быстрей.
И Николай рванулся перейти, поднимался на крыльцо – никто ему не отдал чести, никто не вытянулся.
А он – не мог им не отдать. Рука сама поднялась к папахе.
Как иначе может пройти военный?
520
Из окон штаба Северного фронта виден, по ту сторону оснеженной реки Великой, Спасо-Мирожский монастырь.
И кажется ещё никто этого не отмечал в печати.
Отметим. Перекличка веков. Какой? Наверно, Двенадцатый? Тринадцатый? И – Двадцатый. Там – причудливые главки, тишина. Здесь, перед штабом, – фырканье автомобилей.
Нет, даже лучше: ведь это – старореспубликанский Псков. Итак, через реку Великую (нота-бене!) старая республика протягивает руку новой, образовавшейся тут же, во Пскове. Замечательное начало!
Перед комнатами Рузского у вешалок – вестовой казак. (Тоже запишем, читатель только и живёт деталями, а «Биржевые ведомости» славятся броскостью.) Приёмный зал. Потёртый стол с чернильницей. Потёртые старомодные стулья.
Вот и генерал. Распушенные сивые усы. Тонкая притушенная улыбка. Голубые усталые глаза. Сияющая белая четырёхугольная причёска. (Эти детали – рассредоточить по тексту, чтобы поддерживать зрительное впечатление.)
– Правда ли, господин генерал, что сегодня ваш штаб принял присягу Временному правительству?
– Да, это наши торжественные минуты, и я уже об этом дал телеграммы – князю Львову и Родзянке. Мы обязались полным повиновением правительству до Учредительного Собрания, которое и установит образ…
Узкая впалая грудь. Зубы – обкуренные, желтоватые, вероятно от постоянного табака. (Не писать.) Посасывает жёлто-стеклянный мундштучок.
– Значит, ваш фронт можно поздравить. После присяги у вас увеличится дух уверенности. Скажите, каков вообще дух войск?
– Дух войск прекрасен, несмотря на некоторое отвлечение внимания. – (Глухой монотонный голос, но этого не будем отмечать.) – Это естественное движение радости за освобождённую родину. Но армия быстро подавит его и сосредоточится на будничной работе войны. Мы будем держаться при всех обстоятельствах! – со стальной решимостью сказал Главнокомандующий.
На подбородке – бородавка, а на ней – свиток седых волос. (Вставить? не вставить? Для корреспондентской зоркости – ценно, для тенденции – не полезно.)
– Правда, к большому делу налипли тёмные люди. Теперь появилось множество самозванцев, они бесконечно опасны для народного дела. В одной волости сожгли земские продовольственные склады. Но это всё временное, преходящее… Всё это схлынет, станет на твёрдую почву.