— Ну кой-кого из офицеров действительно постреляли… Его, помощника и еще двоих… Командира матросы держат, а он вырывается, кричит: «Матросы, кричит, не пачкайте руки! Найдутся люди, которые их законным судом судить будут! А мы и так три года кровь проливаем!..» Ну мы его хоть и уважали, однако не послушали, все больше сами — сами судили, значит… Да, забыл, попа вот за борт еще выкинули… — с испугом за свою забывчивость сказал старик.
Эта деталь вызвала в палате буйный хохот.
— Попробуй попу честь не отдай! Наш здоровенный был — пудов на девять… Мы на рейде стояли… Как его схватили, поволокли на бак, так он кричать: «Вспомните, кричит, еще о грехе этом!» Ну мы его, все одно, за борт. Он сразу потонул. Полковником он, кажись, был. Посты нас соблюдать заставлял с лютой строгостью…
— Посты — это полезно. Теперь самые разные болезни голодухой лечат, — сказал Добывальщиков. — Ты потому так долго и живешь, старый, что у вас поп строгий был.
2
Только что светило солнце, голубело за окном палаты осеннее небо, и в этом небе покачивались зеленые тополя, оранжевые березы и красные ветки клена. И вдруг разом потемнело и завихрился снег. Темно стало так, что зажгли свет. Злостная зимняя вьюга ударила по растерявшимся деревьям. Тихий день поздней осени разом превратился в зимний, полный мокрого снега, вихрей и низких туч. Деревья метались под ударами вьюги, снег стремительно облеплял листья и стволы.
Был приемный день. И женщины входили в палату с мокрыми волосами, растерянные от неожиданной непогоды, заставшей их на пути в клинику.
Первой вошла жена Добывальщикова — красивая, высокая. Она работала художником по костюмам на той же студии, что и он. Им всегда было о чем поговорить за часы свидания. У них обычно не бывало неловких пауз и желания поскорее расстаться.
Затем вошла Веточка. По намекам в радиограммах Ниточкин догадывался, что она опять беременна. Он дважды за эти полгода приходил в советские порты. Один раз в Архангельск — брали лес на Венецию, второй раз в Одессу — привезли апельсины из Марокко. И оба раза он радировал Веточке и просил приехать и переводил деньги. Но оба раза она не могла приехать.
— Ну, допрыгался! — сказала Веточка, бодрясь изо всех сил. — Я знала, что рано или поздно придется носить тебе передачи.
— Здравствуй, жена, — ответил Ниточкин. — Радуйся, что носишь передачи не в тюрьму, а всего-навсего в больницу.
— Когда все это случилось?
— Уже давно. Уже все в прошлом. Не волнуйся.
— Я и не волнуюсь, но ты должен сообщать мне такие вещи сразу.
— Зачем? Ты бы сорвалась с дачи раньше времени. А помочь все равно не могла. Я боялся, что лицо будет изуродовано.
— Шрамы украшают мужчину, — сказала Веточка.
— Останется только вмятина на скуле.
— Ты прости мне пошлятину насчет шрамов, но я перепугалась… Побежала в Мурманск звонить, в пароходство… Что мы будем делать, если ты останешься инвалидом? — спросила Веточка, выкладывая пакетики в тумбочку. — Вот это спрячь, это нельзя проносить.
— Что это такое?
— Копченый угорь.
— Ты молодец, жена, — сказал Ниточкин. Они были женаты два года, но ему еще доставляло удовольствие говорить слово «жена».
— Я у тебя спрашиваю, что мы будем делать, если ты останешься инвалидом?
— Будем делать детей, — сказал Ниточкин. — Ты станешь матерью-героиней, и тогда государство нам поможет. Потом дети вырастут и будут нас кормить. Почему ты не приехала в Одессу?
— У меня были билеты в филармонию, — сказала Веточка.
— Болел Джордж?
— Да, я хотела его подстричь и отстригла кусок кожи на макушке. Как ты себя чувствуешь?
— Так себе, — сказал Ниточкин. — Двигаться больно. А Джордж здесь? Его можно привести?
— Да, он внизу, но привести нельзя.
— Слушай, я ведь еще и не видел его толком.
— Выздоровей сначала и тогда будешь в отпуске долго.
— Ты… Это самое… опять?
— А ты против?
— Нет, я просто спрашиваю.
— Да. Пусть их будет двое, им будет веселее, когда мы умрем. Я буду счастлива, если тебя больше не пустят плавать.
— Как я надеялся, что ты будешь особенной женой! — сказал Ниточкин. — Ты все наврала, что у тебя мужское нутро, — оно самое бабское.
— Почему тебя засунули сюда, а не в больницу водников?
— Говорят, здесь самые лучшие врачи.
— Трогательно, — сказала Веточка. — Ты что-то врешь.
— Уговори сестру и приведи сюда Георгия Петровича Ниточкина.
— Он испугается. Ты бы видел свою рожу!
— Что отец?
— Воспитывает приемного сына. Молодится изо всех сил. Ревнует Женю к соседям и читает журналы столетней давности.
— Вы часто видитесь?
— Два раза в неделю он приносит мне фрукты. Он считает, что мне не хватает витаминов.
— Я бы не хотел, чтобы ты совсем бросила работу.
— Ты думаешь, рожать детей и возиться с ними — это не работа?
— Только ты выкинь из головы, что я брошу плавать.
— Господи! Как будто я не из морской семьи!
— Ты моя самая милая, — сказал Ниточкин. — Получается из тебя мать?
— Получится.
— Ну, шлепай. Я посплю.
— Очень больно?
— Нет, но мне кажется, что я иду по вращающейся сцене, а она крутится мне навстречу.
— Я говорила с врачом. Через недельку тебе можно будет перебраться домой… Как твои соседи?
— Прекрасные люди.
— Пойду, — сказала Веточка, нагнулась и поцеловала его. — До свидания, товарищи! — громко попрощалась она и ушла, в белом халате, с мокрыми волосами, с пустой сумочкой в руках, ни разу не оглянувшись.
Она так быстро переключилась с искусствоведения на детей, семью, так строго относилась к своему здоровью и так часто говорила слова «полезно» или «вредно», что Ниточкин в затылке почесывал. Он понимал, что жена выудит его из моря, как выуживает продавец рыбного магазина карася из аквариума. И не потому, что Веточка любит его без памяти и жить без него не может, а потому, что жить с береговым мужем удобнее. Веточка умеет мягко стелить, но… Если честно говорить, она уже не напоминала ему девочку из детства, ту, с которой они ходили в оперетту на «Роз-Мари»… Драматические театры — чепуха и скучища. А оперетта — вещь. В театре тебя пытаются обмануть, доказать, что на сцене жизнь. Но настоящая жизнь сложнее, страшнее и веселее. А оперетта обманывает открыто: «О Роз-Мари, о Мери! Как много чар в твоем прелестном взгляде…»
Петька обалдел, когда первый раз смотрел и слушал оперетту. Он забыл, что пробрался в театр без билета. От волнения скрутил «козью ножку» и закурил. Какая яркая ерунда сверкала на сцене летнего, пыльного театра!.. Контуженный администратор поймал Петьку за шкирку, вывел к дверям и дал под зад. Петька немедленно залез на ближайший карагач и со всеми удобствами, покуривая и поплевывая, досмотрел «Роз-Мари» поверх театральной стены…
3
Во сне Алафееву мерещилась освещенная прожекторами гаревая дорожка, в лицо летел «шприц» — куски шлака, вышвырнутые колесами несущегося впереди мотоцикла. Шприц звякнул по стеклам очков и кожаной маске. На виражах машину неудержимо тащило к доскам барьера. Левая нога, обутая в стальной башмак, цеплялась за дорожку и, казалось, отрывалась напрочь.
Алафеев проснулся и услышал скрип своих зубов. В палате свет уже не горел. Но непогода закончилась так же неожиданно, как началась. Луна высвечивала изрядно похудевшие деревья за окном. Добывальщиков ехидным голосом задавал Михаилу Ивановичу какие-то каверзные вопросы. Старик сердился и все не мог понять, чего от него хотят. Добывальщиков иногда развлекал палату тем, что специально путал старика.
— Ребята, знал я одного мужчину по фамилии Якорь, — начал Ниточкин, чтобы успокоить Михаила Ивановича. — Слушайте байку! У этого мужчины жизнь была грустная… В детстве папа выколол на его детском пузе огромный якорь. Папа, как вы понимаете, убежденный моряк был…
— Наколки — пережиток, — сказал Добывальщиков и засмеялся. — Ладно, Михаил Иваныч, ты меня извини… Валяй, Ниточкин! Повеселее чего-нибудь!
— Не везло этому Якорю на якорях страшно, — продолжал Ниточкин. — И все уговаривали его сменить фамилию. Но Якорь крепкий был мужик и фамилию не менял. «Буду я, говорит, фамилию менять, если за нее надо деньги платить. Я, говорит, судьбу своей волей перешибу». И перешибал. Назначили его капитаном на танкер. Первым капитанским рейсом прибыл Василий Егорович Якорь в Баку и стал швартоваться. Ветер отжимной, то да се, осадка большая, в общем, матросики никак не могут швартов на причал завести. А с другого судна вельбот был на воду спущен. Ну и матросики с вельбота решили корешам помочь и подгребли под самый нос танкера, чтобы взять конец и завести его на причал. А Вася в этот самый момент вспомнил, что при швартовке иногда следует якорь отдать, ибо в таком случае после аварии с тебя меньше спрашивают. И командует Вася: «Отдать правый якорь!» Боцман возьми да и отдай. Двухтонный якоришко — плюх в вельбот с корешами! Вася видит, как из-за борта вдруг взлетают высоко-высоко какие-то люди и летят по ветру в бухту метров за сорок. Да. Оказалось, что все моряки в вельботе сгрудились на самом носу и ловили трос багром. А якорь плюхнулся вельботу на корму. И получилась своего рода катапульта. За эту катапульту Васю опять перевели в старпомы. Но фамилию он все равно менять не стал. И продолжал перешибать судьбу собственными силами.