И как ладно бы не в чужом доме, не накануне позорного разоблачения, а хоть в конурке, да в своей, баюкать маленькую Дунюшку!..
И вот же она — просится на белый свет!
Спасе!..
* * *
— Алена Дмитриевна! Не горюй. Молода еще горевать, — сказал Петр Данилыч. — Велик Господь, призрит и на тебя.
Стоял он, приземистый да широкий, в зеленом домашнем зипуне, ниже живота подпоясанном, в расстегнутой однорядке до пят, хмуро склонив голову и черную с проседью бороду в грудь уперев. Отродясь слов жалостных не знал — тут вдруг и понадобились.
Ничего не ответила Алена. Лежала она, совсем обессилевшая, на лавке, меховым одеяльцем по личико покрытая, ручки бледные уронив.
— Мое слово крепко, — со значением добавил купец, повернулся и вышел.
Не мужское то дело — баб утешать.
А Силишна с Парашкой, притихшие было за печкой, разом к ней кинулись.
— Аленушка, свет! Хоть словечко молви!
Нечем молвить словечко. Каменный рот, каменные губы. И зябко. Лето на дворе, а зябко.
И смотреть на людей скушно. И слушать их тоскливо.
Что же теперь будет-то?
И за какие грехи ей кара?
Поняла Алена, каково было Дунюшке, двух младших схоронившей.
Но ей легче, право, легче. Дуня пусть и государыня, однако не окружили ее такой лаской, как Алену в кардашовском доме. Петр Данилыч, хоть рухнул его хитромудрый замысел подсунуть Калашниковым нежданного-негаданного наследничка, словечком себя не выдал. Афимьюшка сама еле уж ходит на опухших ногах, а об Алене печется. И в сад зовет. Скучно, говорит, ей в саду без подружки.
Плохо Алене и смутно. Как хотела любить маленькую Дунюшку — а и некого…
Но кое-как совладала она с собой, поднялась, и началась в кардашовском доме морока. Сон Алену не брал, повадилась она ходить ночью, то на двор, то в кладовые, и пока идет — вроде хочется ей есть, а как придет — и сама не ведает, чего ее душеньке угодно. Днем-то ее отвлекают, а ночью раздумается она о своей беде, пожелается утробушке неведомо чего, накинет Алена поверх белой рубахи розовую Афимьюшкину распашницу — и бродит по переходам… Не сразу и дознались. Уж думали — глумится в доме! Углы закрещивали, можжевеловой веткой курили, потом лишь сообразили, в чем дело.
Дед Данила Карпыч стал взварцы Алене готовить. Строго наказывал пить. С тех взварцев не столько ночью, сколько днем спать хотелось.
А лето выдалось сладкое! И не жара, и не слякоть, а такое приятное тепло, что млеть бы в саду на лавочке бездумно, слушая птиц да пчел. А яблок-то, а груш! А малины! Но вроде и в руке румяный плод, осталось до рта донести, а замирает рука, повисает…
Там Алена и сидела в полудреме, сидела неделю, другую, и пришла к ней как-то Афимьюшка, принесла пастилы, Степаном из Москвы привезенной. Баловали Афимьюшку, и то — не она ведь сладкого просит, а младенчик.
Присела Афимьюшка рядом, обняла Алену, да и словечка не дождалась.
— А ты не тоскуй по дитятку, голубка. Дедка Данила не велел тосковать — не то огненного змия привадишь. Так он сказал.
— Какого еще змия? — безнадежно спросила Аленка.
— Что, у вас на Москве разве не водится? — удивилась Афимьюшка. — Это когда об умершем сильно тоскуешь, бывает, господи оборони.
Она сняла руку с Аленина плеча, перекрестилась и снова обняла подружку.
— У нас вот тоже было, откуда меня взяли, в Козьмодемьянске, но не в самом городе, а в Мариинской слободке… Знаешь Козьмодемьянск? Там тоже посуду режут знатно, — торопливо, радуясь уже и тому, что горемычная подружка слушает, продолжала Афимьюшка. — Женился один токарь, из бобылей, что под Крутицкой обителью, а они — зажиточные, раньше-то они липовую посуду долбили да резали, а теперь станочки поставили…
Алена вздохнула — ну, какое было ей дело до слободских бобылей?
— Взял девку с хорошим приданым, — сообразив, вернулась к сути дела Афимьюшка. — Жили ладно, ну, как водится, ребеночка бог дал… Бог и взял. Он хвореньким родился, совсем синеньким, личико остренько, ушки мяконьки — не жилец… Господи, спаси и сохрани!
Афимьюшка снова разомкнула объятие, с особым тщанием закрестила чрево.
— Не след тебе такие слова сейчас говорить, — глядя в землю, предостерегла Аленка.
— Не след, — согласилась Афимьюшка. — Так ведь как же иначе рассказать-то? Иначе не выходит. Мать, кабы не Алевтиной ее звали? Или Акулиной? Горевала сильно, а помолиться за душеньку, небось, забывала. От рукоделья отстала, тосковала… Вот и стал к ней огненный летать!
Афимьюшка сделала страшное лицо, воздела руки, как бы став на мгновение тем летучим змием, но и испуг Аленку не взял.
— Выйдет это она на порог — а на пороге стоять-то нельзя, порог-то от семи бед отгораживает, если на нем стать — то добро, что в дом идет, застоишь, а нечистому ворота отворишь! И кумушницу не напрасно с порога отговаривают… Так станет дурочка на пороге, а змий сверху налетит — шу-у! — у ног ее о крылечко ударится, рассыплется и ребеночком обернется. Видит мать — дитя ее роженое лежит, она сядет, грудью покормит, всю ночь с ним забавляется, а к утру ее сон сморит, а змий улетает. Мужик заметил неладное, стал следить — батюшки! И поделать с ней ничего не может. Он — в обитель, к старцам! Да только, наверно, поздно уж было. Замучил ее огненный до смерти.
Аленка подняла печальные глаза. Только они и остались на бледном крошечном личике.
— Счастливая… — только и шепнула она.
— Господи Иисусе, да что ты такое плетешь! — возмутилась Афимьюшка. И тут же на крыльцо вразвалочку вышла Силишна, что жила теперь у Кардашовых неотлучно.
— Алена, дед кличет!
— Неймется ему! — Афимьюшка собралась было еще что-то молвить, но удержалась.
Алена молча встала и пошла в чуланчик.
Дед Карпыч, лежа на спине, смотрел строго и по лицу его не было видно, чтобы допекли ноги или спина.
— Усади меня, девка, — сказал он. — А с Афимьей поменьше бывай. Незачем тебе. Говорил ведь!
И не такую глупость мог бы он сказать — Алена покорилась бы бессловесно. Впрочем, ответить всё же не мешало бы…
— Хорошо, дедушка, — Алена приподняла его за плечи, он уперся ногами и взмостился чуть повыше. Тогда она, ухватив его ноги сквозь одеяло, развернула деду туловище и поставила его босые ступни на пол, а подушки затолкала за спину.
— Так ладно, — одобрил он. — Ты меня сейчас послушай. Ты вот полагаешь, будто я от старости из ума выжил. Молчи — знаю! Я почему не желаю, чтобы ты с Афимьей сидела? Я за ее чрево боюсь.
— Ничем я ее чреву не поврежу, — неожиданно для себя огрызнулась Алена, да ведь и поделом, поскольку на каждую дедову придурь терпения было не напастись. — У меня глаз не черный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});