Передних саней не видно, Элла останавливает лошадь, прислушивается. Вокруг лесная тишина… и только позади шелестят вороньи крылья… Дрожь пробегает по ее телу. Но тут Элла успокаивается: ведь она здесь не одна. Мужчины пусть себе едут. Чем дальше от них, тем лучше.
Лошадь рвется вперед, но Элла сдерживает ее. Ах, если бы можно было ехать так вечно, ехать и никогда не возвращаться обратно!
Вдруг что-то выскакивает из зарослей папоротника у самой обочины. Маленькая заснеженная елочка клонит верхушку к дороге; мягкая снежная шапка падает под ноги лошади. Лошадь шарахается и вдруг поворачивает в сторону, на лесную тропинку. Полозья скрипят на кочках и ухабах, темные стволы деревьев мелькают перед глазами.
Испугавшись, Элла пытается остановить лошадь. Но тут же чувствует, что это ей не удается. Она не в силах сдержать взбесившуюся лошадь. И, невольно закрыв глаза, Элла откидывается на спинку саней.
Пусть несется лошадь. Пусть опрокинет, пусть ударит о дерево и убьет их. Какой смысл имеет жизнь? Для чего жить? Сколько раз ей хотелось уснуть и больше не просыпаться! Ветки бьют ее по лицу. Ударит о дерево — и конец…
Но ничего не происходит. Слышно, как тяжело дышит лошадь, как скрежещут полозья на ухабах. Ветер свистит в ушах. Щеки горят. Странное тепло разливается по всему телу.
Зачем умирать? Жить свободной гораздо веселей. Идти, куда душе угодно, слушаться веления крови. Никого не бояться, ни у кого не спрашивать, никого не просить. Пусть вечно свистит ветер в ушах и кипит кровь.
— Но! — Элла ударяет лошадь вожжами. Дальше! Дальше от мужа, от отца, от матери… Дальше от этой жизни, скованной традициями, заплесневевшей от мелких забот и еще более мелких радостей. Жить — жить свободно и красиво!
Пусть лошадь растопчет копытами это опостылевшее, омерзительное таинство брака! Пусть разлетятся под полозьями ханжеские добродетели! Быть свободной, как ветер, что гуляет по снежной равнине…
— Но! Милая! — Элла натягивает вожжи, ликуя от радости. Сани кидает от ухаба к ухабу, они вот-вот перевернутся. Пусть трясет! Пусть ветки бьют по лицу, пусть ранят — кому нужна ее красота! Мужу? Смешно… Вслед за мужем она больше не поедет. Он ее больше не увидит.
Нора и Хельмер?
Нет. Ведь у них нет теперь того, что крепче всего связывает мужа с женой, — нет ребенка. Даже памяти не осталось… Как хорошо на сердце! Как свободно и легко! Проснувшиеся мысли волнуются, как пламя, освобожденное порывом ветра из-под слоя пепла. Свободна и одна…
Вдруг она спохватывается. Какая-то тяжесть давит ей на плечо.
Она наклоняется, смотрит, долгое время не может прийти в себя. Потом холодный порыв ветра гасит пламя ее чувств.
Мать!..
Она совсем забыла о ней… Да и куда это собственно хотела она ехать? От кого бежать… когда мать тут, в санях?.. Лошадь несется, как бешеная. Элла натягивает вожжи. Лошадь останавливается. Слышно ее тяжелое дыхание, слышен терпкий запах лошадиного пота. Спокойно, но безжалостно Элла отталкивает от себя тяжелое, дряблое тело матери. Она начинает шевелиться, двигаться, слышен ее тяжелый вздох. Мать открывает глаза.
— Скоро приедем? — раздается сонный тревожный голос.
Элла не отвечает. Этот сонный тревожный голос доносится из того старого мира, который, ей казалось, она покинула. Из того мира, который, как она думала, исчезает, точно ночь с наступлением дня. Неужели спящие и мертвые всегда будут пробуждаться? Элла сжимает зубы, подавляет крик отчаяния…
Лес кончился. Начинается равнина — такая же однообразная, как и вокруг маленького белого домика. Черные кусты смотрят на нее, как темные глаза из глубоких впадин. Только здесь все кажется неясным, расплывчатым, далеким: густой туман клубится над землей.
— Куда мы едем? — снова раздается слабый голос матери. В нем слышится усталость, укоризна, страх…
Элла не отвечает. Да и что может она ответить? Разве она знает, куда ведет эта извилистая дорожка… Она узнает это, лишь когда снова окажется там, откуда началась эта езда. Там она в конце концов и окажется. Элла это чувствует. Чувствует, как угасает и затихает в ней все, что еще так недавно горело и бурлило. Чувствует, как снова попадает под гнет апатии, которая все эти годы давила ее. Ах, сил бы ей!.. Но к чему они, когда мать сидит рядом с нею в санях — грузная, неподвижная… Элла наклоняется, смотрит матери в лицо, вздрагивает — из круглых застывших глаз матери медленно одна за другой текут крупные, тяжелые слезы. Точно такие, как давеча в комнате.
Но теперь все по-другому. Элла чувствует, теперь ей эти слезы уже не безразличны. Сердце ее полно нерешительности и горькой обиды за свою трусость. Она охватывает внутренним взором прошлое и видит: в каждый решающий момент рядом с ней, как судьба, была мать со своим изможденным лицом, с крупными, тяжелыми слезами.
Что это? Вдалеке залаяла собака?..
Лошадь весело зафыркала и сама, без понукания, затрусила мелкой рысцой. Снежный покров быстро убегает назад, будто его тянет невидимая рука.
Мать подносит руку к лицу, тяжело вздыхает. Элла свободно держит вожжи. Пусть лошадь бежит, пусть остановится, как ей угодно…
Снова лай — теперь уже громче и слышней. Уже можно различить, с какой стороны. Лай кажется знакомым.
Пусть себе лает… Элла закрывает глаза. Усталость сковывает все ее тело. Спина болит. На миг охватывает желание очутиться в маленькой уютной спальне с разостланной на полу шкурой медведя, с красным одеялом и белыми подушками на кровати, с портретом девочки в белом платье и с книгой псалмов в руках, с металлическим распятьем на стене… Как приятен и сладок там сон!
Элла открывает глаза. Прямо перед нею вспыхивают красные огоньки. Кто-то ходит с фонарями. Слышен знакомый лай собак. Слышны взволнованные мужские голоса.
Элла узнает их: это говорят муж и отец. Там маленький белый домик…
В сердце закрадывается тайная радость. Элла подгоняет лошадь.
1905–1907
HOMO SAPIENS[8]
Что за праздник сегодня у испольщиков в Маз-Киркуцисах?
Иванов день вот уж три недели как миновал. Клевер скошен, а сено только еще начинают ворошить. Сейчас самая горячая пора, когда летней работы у всех по горло и даже выше, когда о праздниках и гулянии может думать разве только ленивый, вечно сонный пастух Андж. И ведь сегодня не воскресенье. Какое там! Воскресенье было три дня тому назад, и если считать по-старому, то выходит, что сегодня четверг.
А у испольщиков в Маз-Киркуцисах все-таки праздник. Комнатка тщательно прибрана и украшена. К величайшему удовольствию пастуха Анджа и прочих маленьких людишек в усадьбе, испольщик Брумелис, несмотря на больную ногу, кое-как взобрался на дуб за ветками. Хозяйская дочка Марта украсила этой зеленью потолок в комнате. Пол вымыт так, что местами кажется, будто доски прозрачные. На плите, как на параде, выстроились котелок, подойник и две шайки — одна, побольше, железная, другая, поменьше, с деревянной дужкой. В самой же печи, в темноте, притаилось глиняное блюдо, крышкой которому служит опрокинутая миска и еще что-то побольше размерами. На радость мухам даже печь истоплена, как это всегда бывает по большим праздникам.
Сам Брумелис сидит на кровати босой, в холщовых штанах и рубахе, волосы у него гладко причесаны. Бороду он тщательно выстриг ножницами, которыми стригут овец, так что теперь подбородок и добрая половина щек у него совершенно гладкие. Брумелису жарко, пот заливает глаза, но он не смеет его смахнуть, боясь взъерошить старательно приглаженные женой волосы.
Жена Брумелиса, гладко причесанная, в новом переднике, тоже сидит — у окна за столиком. Порой она посматривает на миску, которая загадочно пофыркивает на плите, потом на старика — он, по ее мнению, уже просидел глубокую яму в пышно взбитой постели. Она снова и снова поворачивается к окну с таким любопытством, что забывает смахнуть капли пота, висящие, словно бусинки, у нее на носу и на подбородке.
Входит дочь хозяина — Марта, она тоже нарядилась. Чета Брумелисов поворачивается к ней и спрашивает — глазами задает вопрос, прежде нежели рот успевает произнести слова.
— Ну?
Марта качает головой. Потом даже отмахивается.
— Ничего. Смотри — не смотри, а его нет и нет.
Вид у Марты грустный. От этого и жене Брумелиса становится тоскливо, а потом тоска берет и самого Брумелиса.
— На машине-то на этой он, верно, не поехал, — через некоторое время говорит жена Брумелиса. — А то бы он уже давно здесь был.
— Ну, а на наших-то ему тоже пора быть… — Брумелис чешет за ухом. — Далеко ли здесь.
— Тебе все недалеко… — начинает жена, но не кончает.
— Да, уж должен бы приехать, — заверяет Марта. — Коли ветер с той стороны, здесь всегда гудок слышен. Не случилось бы только несчастья…