Что ж, в ее рассказе откровения не было; так, дрожь по спине и мерзкий холодок... Я догадывался. Что-то в этом роде должно было произойти. Но реальность... Она ужасна!
- Кто же ты... на самом деле? - Язык почему-то примерзает к небу. Я трушу, что ли...
Ульяна молча, не отводя глаз, протягивает прямоугольник плотной, слегка пожелтевшей бумаги. Это визитная карточка. "Евгения Алексеевна Берг, камер-юнгфера". Фотография. Это конечно же Уля. Молодая, красивая, ясный взгляд, не затуманенный ничем. Белая кофточка с высоким воротником-стойкой, кружева, большая камея на груди, бриллиантовые серьги в ушах, ошибиться трудно: высверк камней выдает...
Я умею в этом разбираться. Когда мне исполнилось пять лет, няня подарила мне большую книгу с картинками. Там были одежда и украшения. Мы рассматривали эти картинки часами, и Уля объясняла их содержание.
- Камер-юнгфера... - произношу словно во сне. Я давно готовил себя к самому необычному. Уля загадочна, она - тайна. И все же... - Я не знаю, что это такое.
Улыбается:
- При государыне императрице состояли женщины-служащие. Высшая должность - фрейлина. Это, скорее, звание, понимаешь? Оно жаловалось по собственному благоусмотрению императрицы. Фрейлины дежурили при государыне, выполняли ее поручения. Далее следовали камер-фрау. Они заведовали гардеробом - императрицы и ее дочерей. И, наконец, камер-юнгферы. Старшие горничные, что ли... Мы были обязаны следить за тем, как убирают в покоях комнатные девушки...
- То есть ты... И вы все - лакеи? Слуги? - В моем голосе такое разочарование, что нянечка начинает смеяться.
- Милый мальчик, Бог с тобою, да ведь это такая честь - состоять при высочайших особах, при царской семье... - Вздохнула, помрачнела. - Царь от Бога помазан, а те, кто Ему служит, - несут самую высокую миссию, какую только мог бы выбрать себе человек... Ладно. Завтра у вас торжество. Придут сослуживцы маминого нового мужа, родственники, друзья. Прошлого больше нет, мальчик. Оно ушло, исчезло, будем помнить о нем и благодарить Бога за то, что в самые страшные годы сохранил нас. Нас всех, кроме раба Божьего Алексея, Царствие ему Небесное. Молись за него.
- Но я не верю в Бога, Уля.
- Все равно. Молись. И я стану.
Мы расстаемся. Я понимаю, что навсегда. Робко спрашиваю:
- А если... Ты дашь мне... твой новый адрес?
- Нет. Нельзя.
- Но я не выдам тебя! - кричу в отчаянии. - Ты разве не веришь?
- Верю. Но дело не во мне. Тебе лучше не знать мой адрес. Маме - тоже. Для всех я уехала на родину, Украину. Прощай. - Она крестит меня, целует в лоб, как покойника, и уходит. Все... Теперь я один. Совсем один. Маме не до меня и долго будет не до меня, но это ее дело, в конце концов. Она еще молода и имеет право на свое маленькое счастье. Дай-то ей бог. Или Бог?
... - Мы расписались! - торжественно возвещает мама и бросается ко мне, целует в губы, щеки, уши, тискает, мнет, словно я резиновая игрушка.
- Поздравляю, - выдавливаю мрачно. Трифонович берет меня под мышки и пытается подбросить к потолку. Вотще. Я тяжеленький...
- Мы - мужчины, суровые люди, мы целоваться не станем. А дружить?
- Дружат мальчики с девочками, - отвечаю мрачно, выворачиваясь из его цепких рук. Он немного смущен своей неудачей.
- Вы вдвоем? А гости? Я так счастлив... - продолжаю ерничать.
- Сейчас будут. - Мама на ходу сбрасывает пальто и летит на кухню. Мужчины! Помогите даме! Накрыть на стол!
- Поможем? - весело трясет меня за плечи новоиспеченный отчим.
- Не приучен, - отвечаю с мерзкой интонацией. Мнится, что так должны были некогда разговаривать с прислугой барчуки.
- Разве? - нарочито удивляется. - А я-то думал, что ты рыцарь!
- Вы - чекист, мама - ваша жена, а я... Пасынок. А дамы и рыцари гниют под Перекопом. Не согласны?
Хлопаю дверью. Не могу себя перебороть. И года не прошло, как привезли отца в красном гробу. Какое там... Едва полгода минуло. И - на тебе!
И вдруг грязная мыслишка шевелится на самом дне того, что называют мозгом или разумом: а, может быть, все началось давно? Еще при папе? Только не замечал свежего румянца на щеках у любимой жены капитан госбезопасности Дерябин?
Осознаю, что я - негодяй. Но мне легче. Всегда легче, если кто-то хуже тебя. Эх, папа-папа...
Пиршество. Пир на весь мир. У великого поэта алкоголики ползли через канавы и захлебывались, у нас - ничего особенного. От избытка чувств и полной безопасности (все свои, в конце концов, никто не просексотит) капитан госбезопасности Чуцкаев поет диким голосом о том, как широка страна его родная и как много в ней колоний и лагерей. Поднимает палец к носу:
- Наши враги, значит, поют эти слова в осуждение. В издевку. А я - вы чувствуете? - с гордостью! Ибо кто перевоспитает и вернет к жизни тысячи оступившихся? Только колонии и лагеря, товарищи! Так поднимем... Или подымем? Неважно. За!
Пьют с веселым смехом, вопрос заострен необычно, смело, какой могучий, грозный наш народ, как устремлен в будущее, к великому горизонту коммунизма...
- А у меня другой тост, - говорю ровным голосом, давя усмешку. Она сейчас не нужна. - Выпьем за то, чтобы все враги, все до одного! Погибли самой страшной смертью, в муках и крови! Нечего тратить народные денежки! Перевоспитывать... Разведчиков, шпионов и диверсантов уничтожают, а не перевоспитывают! Нам не нужны полумеры! Так сказал на юбилее НКВД товарищ Микоян! - Выпиваю одним глотком, улыбаюсь. Теперь даже непременно: Горько, товарищи!
Трифонович смотрит на меня, как на чудище обло, стозевно и лаяй, он, бедный, не ожидал. Тянется к маме, она, робко, навстречу, наконец целуются, и все с облегчением кричат нечто несуразное. А я тихо исчезаю. Мама счастлива? Я не препятствую.
Уля часто повторяла: "Не судите. Да не судимы будете". Что ж... Я не сужу. У меня нет неприязни к румяному, бедной маме моей, бывшим товарищам отца по службе. Работе, точнее. Слово "служба" они не любят. Старорежимное словечко...
Я никому не желаю зла. Год пролетит незаметно. Меня примут в специальное учебное заведение. Через два года - я на работе. И тогда посмотрим. Убежден: столетия пройдут, прежде чем увянет госбезопасность. Побоку личные дела. Посторонние мысли. Что бы там ни писали в книжках или говорили по радио - все это ерунда. Чекист - это не просто человек. И не совсем человек, я давно это понял. Есть сведения для детсада, школы, вуза и толпы, одним словом. Если следовать усредненной морали, которой пока еще на самом деле нет (старая ведь отвергнута полностью, до основания!), разоблачить и обезвредить врага нельзя. Невозможно! Потому что мгновенно просыпаются "чуйства". Кого-то жаль, кто-то не так уж и виноват. Чепуха...
Если можно забыть о самом любимом, пусть и ушедшем (да ведь только что, совсем недавно, вот в чем дело!) - значит, тем более можно и должно отбросить фигли-мигли, выковать в себе борца новой идеи и ступать, ступать, ступать... По трупам? Да хоть и по живым...
Площадь "Жертв революции", Марсово поле. Ноги принесли. И я вдруг понимаю, зачем: здесь покоятся мои предшественники. Те, кто ушел из жизни во имя жизни расцвета. Слова вычурные, суть верная. Из-под этих камней сочится кровь борцов. Я должен сделать так, чтобы сочилась кровь врагов. И я сделаю это...
Телефонная будка около входа в "Ленэнерго". Вот: Лена давно не звонила. Это не дает мне покоя. Шарю в кармане - монетка есть. И все мои предыдущие, такие правильные, такие "мощные" (не по летам) мысли вдруг испаряются. Лена. Тоненькая, с голубыми глазами, словно с открытки (не пошлой, хорошей!), я ведь не видел и не слышал тебя столько дней...
Палец не попадает в отверстие диска - неужели я волнуюсь? Надо же, оказывается, и мне, как и многим великим, ничто человеческое не чуждо... Наконец щелкает. Низкий мужской голос: "Слушаю". - "Будьте добры Лену". "А... вы кто?" - "Сергей. Вы отец Лены?" - "Сейчас..." И я слышу полузабытый голос (господи, месяц прошел... А мама забыла папу через полгода. Хм...): "Сережа... Ты... можешь прийти... Прямо сейчас?" И сразу же отчаянный крик: "Не приходи, не..." - и гудки. Короткие. Мерзкие. Что произошло? Сумасшедший дом...
Нет. Это не сумасшедший дом. Это - реальная жизнь. По спине бегут мурашки и такое острое, такое простое желание: забыть о звонке. О Лене. О том, что страна и народ напрягаются в пароксизме борьбы. С врагами народа. Исчадиями ада. Одно из этих исчадий - Лена. Ничего страшного: она велела идти домой? Велела. Я и пойду... Ведь я не помогу ей. А вот "в поле зрения" попаду непременно. И кому от этого станет лучше? Риторический вопрос...
Бегут, бегут мысли (мыслишки, конечно, только кто в этом признается?). Вот и остановка трамвая. За спиной вход в церковь Михайловского замка, напротив - одноименный сад, правее зарыты в землю "не жертвы - герои", еще правее - Летний...
И вот подходит громыхающий трамвай. Ну, Дерябин? Скатываются по ступенькам веселые пассажиры (это такая точка зрения: пока одних сажают другие живут счастливо), что-то кричит кондуктор, покупаю билет (в тюрьму?) и прислоняюсь к окну последней площадки. Убегают рельсы, Марсово, казармы, Летний разворачиваются в панораму, она грустна. Как это у Гумилева? "Мы пролетели по трем мостам..." Грохочем по единственному. Отчетливо слышу вороний грай. Огромная каркающая стая перелетает Неву. Нечто черное, расплывчатое, ужасное. Эти птицы предвещают гибель...