Как-то раз в 1986 году Имре вышел утром из квартиры в халате и со стаканом молока, наслаждался весенним солнцем, пробивавшимся сквозь грязную стеклянную крышу над внутренним двором. Он стоял у перил опоясывающей двор галереи и желал доброго утра соседям, уходящим на работу. Вверху лестницы справа от Имре появился слегка запыхавшийся молодой человек не из их дома. Он внимательно посмотрел Имре в лицо, Имре улыбнулся.
— Герр… Россман? — спросил человек, чуть замявшись. Краснея, он объяснил, что должен встретиться здесь с человеком, которого никогда не видел, ему только описали его, и он просит прощения за беспокойство, но если Имре не герр Карл Россман, то не может ли он показать, в какой квартире живет герр Карл Россман? Имре показал на дверь в противоположном углу двора, потом вернулся к себе в квартиру и, выждав секунду, всплакнул из-за того, что его приняли за Карла Россмана — очень, очень старого человека, ужасающе старого.
Он стал молодиться. Теперь утренние сборы занимали у него целых полтора часа, с упражнениями, разработанными для тонуса стареющих мышц, и сложным бельем, которое придает форму. Он приглаживал и постригал, подрезал и подпиливал, выщипывал и припудривал и выщипывал снова. Он носил специальные приспособления, которые нужно было осторожно надевать, подгонять, а потом вот так вот прижимать, со сложным аппаратом, купленным у французской фирмы и за большие деньги привезенным из Грасса.
В конце восьмидесятых, все глубже соскальзывая в свой седьмой десяток, Имре не думал бросать дела и продавать издательство; но, с другой стороны, не клялся продолжать дело любой ценой и ни при каких обстоятельствах его не продавать. Бывало, проходили месяцы без единой мысли о чем-то, кроме коммерческих винтиков и гаек: что хорошо продается, можно ли купить эту газету подешевле, почему этот цвет не отражается как следует, популярен ли еще Майк Стил, нужно ли увеличить выпуск того-то и того-то, а может, прекратить выпускать одно, а увеличить другое?
И вот пришел 1989-й. С первых же бюллетеней Имре точно знал, что происходит и что будет дальше. Снова и снова и всегда одинаково история повторяет страшный танец надежды и отчаяния: марши протеста, слабый, почти смешной оптимизм, правительство в растерянности — сегодня угрожает, завтра умоляет, рассыпает обещания реформ (искажая в речи незнакомое слово), — потом зловещий треск первых выстрелов, рокочущее, грохочущее приближение неизбежного, знакомая вонь, которая в любой момент подымется с раскромсанных улиц, теперь в любой момент, и потом… и потом… ничего? В этот раз взрыва так и не последовало. Имре приоткрыл один сощуренный глаз, потом другой; отнял ладони от ушей — тишина. Никакого подавления. Никакой бойни. Никакого вторжения с востока под прикрытием оскорбительно жалких оправданий. Никаких танков на улицах. Никаких хрупких бабочек внимания внешнего мира, так ненадолго садящихся на рану посреди центральной Европы. Вместо этого невозможное, но реальное: сбывается почти мессианская невозможность, непредставимая перестановка звезд на небе — Стена пала, Железный занавес пал, коммунизм пал, выборы и свобода, страна свободна и может ли такое быть? Или старик помешался, как Лир?
И опять, читая в кафе свежие газеты, смотря на гигантском экране в своем офисе новости по американскому кабельному каналу, разговаривая со служащими, Имре чувствовал остро как никогда, острее, чем все эти тридцать два года: обжигающее чувство предназначения примчалось из своего безответственно долгого отпуска. И вот однажды вечером он не взял, как обычно, очередной роман Майка Стила с прикроватной тумбочки. Вместо этого он громко смеялся. Лежал и смеялся. Поставил стакан молока и в голос смеялся последним невероятным вестям из дому.
Он смеялся, потому что понял. Он прожил все эти годы в Вене не просто так. Вопреки сомнениям сохранял издательство не просто так. Заботился о своем здоровье, внешности и деньгах не просто так. Он не завел семьи и не бросил якоря не просто так. Он нашел в себе силы не сдаваться не просто так — 1956–1989: тридцать три года, время Христа; Имре снова смеется. Теперь его призывают домой. Его зовут вернуть издательству влияние там, где его место, чтобы оно стало памятью и совестью народа и выжило в новом поколении, и в следующем, и в следующем за ним, и еще, и еще, хватит ли у него мудрости, сможет ли он опять все восстановить, сможет ли найти подходящих людей, кого подготовить и обучить, людей с культурой и видением, силой и неиспорченной молодостью, сможет ли как следует научить их, чтобы важность их дела пела им, как ему, сможет ли сформулировать для них те несколько алмазных правил, что гарантируют долговечность издательства. Эти новые лица вернут стране ее память и совесть, они с должным желанием возьмутся за работу для всей нации и научатся, как раньше он, на собственной непрочности строить прочное.
Отчетливая ясность этих видений была чудесна, и Имре восхищался, как это все произошло само по себе: твое предназначение может зреть десятилетиями, а ты и не поймешь до самого конца, когда перед тобой раскинется сад, который ты помог разбить и взрастить, сам того не зная, который ждет тебя.
В ту ночь Имре крепко спал и видел во сне — без неприязни — отца.
XIV
— Мистер Хорват уже присоединится к нам. Он извиняется за задержку, но просить, чтобы мы начинали наш кофе сейчас.
Кристина Тольди садится напротив Чарлза Габора за длинный светлого дерева стол в комнате переговоров венского офиса издательства «Хорват Ферлаг» и наливает угольно-черное в белую кость венгерского фарфора. Переговорная с широким смотровым окном в огромный зал — где бесшумно вращаются типографские машины, где голубые цилиндры на рогах оранжевых погрузчиков, — украшена фотографиями, картинами и стихами в рамочках, относящимися к венгерской истории, и гравюрами, изображающими эволюцию печатного дела. Чарлз с рассеянным вниманием скользит взглядом по немецким и венгерским подписям: нам герои прессов и чернил/И с силою пули летит к нам; Матьяш принимает Берлинский мир; Гутенберг печатает… Кошут ведет…; Печатный пресс ок. 16…; Имре Надь держится, несмотря на…; Печатный пресс ок. 17…; «Банкбан»[55] и; Печатный пресс ок. 18…; карты Будапешта и Венгрии 1490, 1606, 1848, 1914, 1920, 1945, 1990 годов.
У Кристины Тольди на шее висят очки на тонкой золотой цепочке, а черно-белые волосы так туго стянуты на затылке в косу, что надо лбом можно сосчитать каждый волосок и увидеть, как он выходит из луковицы. Пока они пьют кофе, Чарлз некоторое время считает. Кристина пьет молча, опустив глаза, и Чарлзу ее немного жаль. Вот она сидит — ей велено ублажить человека-с-деньгами, — не понимая, что его только смешит или злит все, что бы она ни делала; не понимая, что не имеет абсолютно никакого значения, как она поступит, ибо он высидел довольно таких неловких кофе за месяцы работы в венчурной компании, довольно выслушивал хитрых, веселых или заикающихся секретарей вроде Кристины Тольди, которые делали свое дело посредством этих увертюр и ни разу не преуспели. Ему хочется, чтобы она скорее прекратила перед ним заливаться и явился в свой черед сам босс в шквале бумаг и прихлебателей, и они смогли бы минуту или две поговорить, как раз чтобы Чарлз успел заметить уязвимое место, понять, отчего вся эта компания фуфло (а ничем другим она не может быть, если заправляют венгры, даже венгры в Австрии), и спокойно отправиться за счет компании на уикэнд в Иннсбрук, прежде чем воротиться в Будапешт и в понедельник доложить вице-президенту, что очередная банда ленивых мадьяр хочет миллиард долларов, или шапку-невидимку, или ядерную субмарину в обмен на 33 процента каких-то гравюр по венгерской истории и большого зала несомненно устаревших типографских машин.
— Он великий человек, мистер Габор. Вы не можете вообразить, против чего ему надо было держаться и чего несмотря на это достичь. Это сильно замечательно.
Она говорит по-английски криво (хотя Чарлз предлагал венгерский или немецкий) — и с ужасной серьезностью, как будто в первый раз находит слова, точно выражающие то, что она лично видела и во что поверила. Чарлз потешается над ней, не дрогнув ни мускулом, не издавая ни звука — умение, которым он очень гордится.
— Моему отцу он спас жизнь, мистер Габор, — ничего не замечая, важно продолжает Кристина. — Отец работал у мистера Хорвата в Венгрии. Однажды пришел день, когда…
Здорово. Воспоминания. Чарлзу кажется, он уже слышал эту историю, но с другими действующими лицами. Кто-то там спас кого-то там от какой-то там ужасной беды, но ценой страшной личной жертвы и многих лет тех или иных страданий, но не жалеет, поскольку что угодно…. Может, это кино такое было? Так знакомо… Ах да — вечная родительская байка: один из дальних родственников Чарлза сделал что-то похожее, и, господи, да можешь ли ты представить, Карой, какая дилемма, самопожертвование, храбрость, и прочая и прочая.