— Он пляшет под твою дудку. Он не воспитан. Он зол на меня.
— Он не может ни на кого быть зол. И он ни под чью дудку плясать не может. Повлиять на его решение я не могу. Мой совет: оставь его в покое, у тебя ничего не получится.
Захватив, как вор свою добычу, материны слова «он не может ни на кого быть зол», «ни под чью дудку плясать не может», иду к себе. Звериное ощущение: не выпустить добычу из рук… Так, теребя её, прижав её к своей груди, я и засыпаю в тот день, не придав значения словам отца о том, что в Париже прошёл их с матерью медовый месяц.
7
Сутки до испытания крыльев.
Так стремительно несётся моя жизнь, что я не успеваю остановиться хоть на мгновение. Почти не бываю один. А ночью засыпаю без снов, не имея сил ступить на материну дорогу, не говоря уж о том, чтобы сделать попытку подняться к Свету. Но жёлтым моим детским утёнком живёт во мне знание: скоро, очень скоро я с помощью своих крыльев легко поднимусь к Свету.
Ещё одни сутки…
А пока спешка, как все эти дни. Нам нужно успеть закончить сборку.
Мы с Пашкой пришли из школы.
— Умру с голоду. Давай жрать. — Он сам распахивает холодильник и вытаскивает оставшуюся от вчера курицу, материн ужин, так и не съеденный. — Негусто, но кое-что. Бабушка придёт, устроим второй обед.
Но бабушка не пришла. Каждый день приходила, а сегодня не пришла.
Павел беспокоен и не подлетел к нам, как делал всегда, когда мы начинали собирать мотор. Он махал крыльями то несся к двери, то садился на окно.
Окно я держу закрытым. Чего боюсь? Что Павел улетит? Но это же глупости! Как может он улететь? Или это — подсознательная жажда спрятаться, отгородиться от серого здания и всего, что может нарушить нашу жизнь? Какая-то сила заставляет меня сегодня «окно открыть.
Павел вылетает, влетает обратно, снова вылетает, и снова возвращается, бьёт крыльями по столу, кричит.
Что это значит? И меня что-то беспокоит сегодня.
— Ты чего уснул? Эту деталь сюда! — сердится Пашка.
Какая-то сила поднимает меня с пола, ведёт в переднюю, заставляет надеть куртку. Голова пуста, ноги несут меня к двери.
— Ты чего? — Пашка тоже в передней и тоже одевается.
Павел с нами в передней. Он сразу стал поспокойнее.
Ноги несут меня с лестницы, не дожидаясь лифта. Как мы добираемся до кафе, не знаю. И около кафе мне на плечо с лёту садится Павел. Мне некогда удивиться и подумать, как же он здесь очутился, я тяну на себя тяжёлую дверь.
Та же остроносая Кланя, что когда-то привела меня к тёте Шуре в первый раз, всплёскивает руками:
— Как не пришла? Я думала, она день взяла для тебя. Подожди-ка, я сейчас.
Мы чуть не бежим к тёте Шуре.
Пашка молчит. Павел летит над моей головой.
Звоним в дверь. Плачет Мурзик.
— Что делать? Ломать дверь? — спрашивает Кланя.
Мы звоним снова и снова.
Я вспоминаю про ключ. Когда-то давно тётя Шура пришила небольшой карман к подкладке куртки, сказала: «Кладу тебе мой ключ, мало ли как в жизни получится, чтобы ты всегда мог войти. Это и твой дом!»
Первым влетает Павел. Потом входит Кланя и… кричит.
Моя тётя Шура полусидит на полу, перед телевизором, около своего кресла, обеими руками повиснув на его валике. Болтается телефонная трубка с истошными гудками.
Павел — на левом плече тёти Шуры, клювом тычется в угол раскрытого глаза, словно пытается закрыть его.
«Скорая помощь», люди в белых халатах, ополоумевший Мурзик. Пашка берёт его на руки, идёт с ним на кухню. Я слышу шорох дверцы холодильника, шлёпнувшуюся на пол рыбину. Но очень скоро Пашка с Мурзиком возвращаются в комнату.
— Не ест, — говорит Пашка шёпотом.
Врач увешан какими-то проводами, долго что-то делает с тётей Шурой. Звонит куда-то, говорит непонятные слова. И наконец поворачивается к Клане.
— Я очень сожалею, но — поздно. Это инсульт. Стресс. Что-то сильно расстроило её, по-видимому, разговор с кем-то. — Врач махнул рукой в сторону телефона, сел за стол, покрытый красочной скатертью, достал из чемоданчика бумаги и стал писать. А когда писать кончил, появились двое мужчин с носилками.
Я всё это уже видел. Но тоже сквозь красно-чёрное марево.
Теперь Павел сидит на моём правом плече и крылом укрывает сзади мою голову. Чёрно-красное марево исчезает.
Врач обращается к Клане:
— Мы можем отвезти ее в морг, можем оставить дома. Как вы хотите?
Кланя сморщилась в печёное яблоко.
— Оставьте здесь. Только, пожалуйста, положите её на кровать.
Мурзик плачет.
— Ты хочешь взять его себе? — спрашивает Кланя Пашку, когда за врачом и санитарами закрывается дверь.
— Хочу!
— Вот и возьми. А ты что хочешь взять себе на память? — спрашивает она меня.
Я слышу и понимаю слова, я вижу лица Клани, Пашки и белое, на кружевной подушке, — тёти Шуры, вижу Павла, сидящего у её головы, но словно всё это далеко-далеко от меня, словно я вовсе не я, а неподвижный камень.
— Уведи его домой, — просит Кланя, и Пашка подходит ко мне.
Нос у него красный, веки тоже красные, в руках — Мурзик.
— Пойдём, — голос Пашкин вибрирует. — Саша придёт, а нас нет.
— Погоди-ка, держи-ка сумку, — говорит Кланя. — Шура в ней возила Мурзика, он привык, будет спокойный. А тут, видно, твои обновы. — Она вынимает из пакета брюки и куртку, снова кладёт в пакет. — Ох, как Шура радовалась, что отхватила тебе пуховую куртку. Бери. Память. Может, хочешь что-нибудь ещё?
— Идём, что ли, — просит Пашка и шмыгает носом.
Кланя даёт ему пакет с рыбой.
— Возьми, не в магазин же сейчас идти? А у меня, ребята, дел невпроворот. Родных известить. День похорон назначить. Анюте телеграмму отправить.
Не успевает она произнести последнее слово, как раздаётся звонок и тут же голос:
— Что у тебя, Шура, дверь открыта?
В комнату входит Анюта. Она — в светлом пальто, расширяющемся книзу, так расширяются юбки. Походит на девочку. Павел кидается к ней и буквально виснет на её груди.
— Ты что делаешь тут? А ты? И ты? — Она смотрит на всех нас по очереди. — Заболела Шура-то? Да? Всю ночь я сегодня промаялась. Раньше приехать не смогла. Поезда не ходили. Авария.
Кланя закрывает собой кровать.
— Сядь, Анюта, посиди. Такое дело… Но Анюта обходит её, видит тётю Шуру.
— Да нет же! — говорит едва слышно. — Нет же!
— Сядь, Анюта, посиди.
Анюта долго стоит около тёти Шуры, повторяет: «Нет же». Потом подходит ко мне, поднимает меня с кресла, обнимает и — словно пробуждает: меня начинает трясти, как трясло, когда убили Павла. И весь я кричу то же, что и Анюта: «Нет же!» В её руках меня треплет всё сильнее, и наверняка я упал бы, если бы Анюта не усадила меня в кресло.
— Как хорошо, что ты очнулся! На-ка, выпей! Бедный мой! — бормочет Кланя.