Но иногда, не часто, встречаем мы людей, которые...
какие найти для этого слова?
которые, не делая, может быть, особых свершений,
не изобретая ничего,
они сами - явление,
и тогда приоткрывается нам подлинная наша причастность к Божественному Замыслу,
и вот тогда
в мире постоянного взаимодействия друг с другом
мы начинаем осознавать меру неминуемо приложенной нами движущей силы, и возникающие пропорционально ей последствия,
то есть, в соответствии со вторым ньютоновским законом приобретаем чувство ответственности, что и есть "постижение глубочайшего смысла - не навлекать на людей несчастья".
Первая и все другие встречи с Кузьмой ошеломляли как удар, словно он прикасался к струне, которая долго потом звучала, а в ком-то, может быть, и давала начало сюите...
Третий Закон Ньютона* мне нравится в частном варианте:
Земля притягивает нас с той же силой,
с какой мы притягиваем ее.
А частный вариант Кузьмы совсем лаконичен:
"Любовь всегда взаимна".
Спорный? Но у нас еще есть возможность размышлять.
Умер Кузьма в неполные сорок. Инфаркт. Как говорят в народе, от разрыва сердца умер.
А звали его Анатолий Иванович Бахтырев.
33. Лирическое отступление
Нужно же ему где-то быть.
Конечно, - ПРО ЭТО.
"В этой теме,
и личной,
и мелкой,
перепетой не раз
и не пять,
. . . . . . . . . . . ."
Всю ночь мы бродили по Москве, а под утро Кузьма привел меня в переулок Водопьяный, где жил Маяковский.
Вход со двора, темная лестница прямо к двери на втором этаже, дверь обита клеенкой, закрыта. Заколочена?
Мы постояли на площадке, потрогали дверь... Я уже почти спустилась, Кузьма немного отстал...:
"Немолод очень лад баллад,
Но если слова болят
И слова говорят про то, что болят
. . . . . ."
Он стоит на верхних ступеньках, в распахнутом пальто.., его голос очень серьезен...
Теперь, когда я совпадаю с той собой прежней (тогда я просто чувством знала), думаю: не было ничего нарочитого в этом чтении, ни объяснений, ни посвящений.
Кузьма дарил.
Где-то раньше я пыталась сказать о нем коротко, в два слова: "Кузьма - Праздник", стараясь соблюдать условную меру точности афоризма, но если говорить эпически, то - правильнее будет:
"Кузьма любил и умел дарить Праздник".
Тогда я, конечно, была без памяти влюблена.
И вот под утро уже, - тревожная трезвость, словно во сне вдруг понимаешь, что это сон. Так бывает, когда, допустим, всю ночь вы бродили вдвоем по зимним спящим улицам и целовались через каждые два шага, так что шапка сваливалась в снег...
И вдруг тронет сознание: Господи, да ведь счастье же! - и в момент неожиданной этой трезвости тонко так заболит, заноет "щемячное чувство"...
Но ведь разлука еще не прямо сейчас, не сразу, и встреча наша не первая, вторая...
Потом, когда я уеду..,
мне напишет Полина Георгиевна,
расскажут, повторят мои московские друзья, как он стал на одно колено под фонарем на улице, где шли они гурьбой, и читал, посвящая мне, "Поэму Горы" Марины Цветаевой...
Он одаривал моих друзей.
Бережно храню эхо:
"...оттого, что в сей мир явились мы
небожителями любви!..."
Если бы Кузьма был каким-нибудь восточным принцем, мы - подруги его и наложницы, эсмеральды и божьи невесты, вполне могли бы составить целый гарем. Все мы вовремя были предупреждены "любить без обратного адреса", вымуштрованы не копить обиды и зла, приучены к знанию, что есть женщина, которая имеет основания считаться его женой (- свои серьезные поступки Кузьма сверял с ее приятием).
Мы благоговейно вместе с ним ожидали приезда американки Лены (шепотом называли ее "заокеанской Сула-мифью", и имя ее не задумываясь ставили раньше своего)
и, может быть, как миф о ней, все хорошо знали в комнате Кузьмы огромный плакат с пляшущей девицей в красных юбках и с восхитительными оранжевыми ляжками.
- Мой сын, - представлял Кузьма, в скороговорке ухитряясь скартавить на уловимом внутреннем "гы...", когда впервые войдя к нему, каждый столбенел ошалело перед танцовщицей.
- Ты видишь? - в ней больше "мальчика", чем "девочки", - и хохотал, позволяя соображать на сей счет (но здесь была и авансом выданная похвала, если ты умел разглядеть "как бы американскую культуру" раскованности, силы и целомудрия.)
Кстати, М. Цветаеву Кузьма часто называл "мальчиком".
Но, многие ли угадывали в "гербовом плакате" еще и Кузьмовский, личный, один из образов его символики?
- "Пляшущий Леопард"*
Не придумала ли я?..
Хотя романтика не знает границ, кроме как намеченных
образом.
Я же хотела видеть всегда не групповой,
а "парный портрет":
Кузьма и Полина Георгиевна.
Правда, я-то здесь причем?, - даже и не знаю, может быть, в какой-то "протяженности рисунка"? Но что это такое?
...Мы с Полиной Георгиевной у нее на ночном дежурстве в бойлерной (это нечто вроде цивилизованной кочегарки), сами только что знакомы (после выставки Лермонтова к ней домой привел меня накануне Кузьма) и как бы уже почти влюблены друг в друга.
Она мне говорит, говорит, говорит, о Кузьме, о себе, о чем-то еще таком страшном, что сейчас вот утром должно случиться, какое-то свидание, от которого зависит вся ее судьба, она не может сказать Кузьме, она никому ничего не может сказать, сумеет ли она выдержать?..
- Ой, девочка, что же я такое нагружаю на тебя?..
Я действительно ничего почти не понимаю в её ужасной этой секретной тревоге, меня только захлестывает сила ее любви и самоотвержения, и какая-то исступленная женственность, словно бьющаяся о стекло птица, и хочется унять её в ладонях, защитить, но именно от меня-то и "требуется" благословить...
И я тоже что-то говорю, говорю, говорю... впопад? спасительное?
И потом почти "за ручку" вывожу ее из подземелья бойлерной и оставляю лицом в ту сторону, куда ей идти на свидание...
Вечером перед отъездом в Н-ск получаю сигнал, что "она выдержала". Только потом, при второй встрече узнаю, что ее преследовал сотрудник КГБ, и на этот раз она сумела окончательно и наотрез отказаться "информиро-вать" о Кузьме.
А у меня на всю жизнь остался чуть плывущий в подвальном сумраке в папиросном тумане ("Беломор-канал-фабрики-урицкого") в нежных пастельных тонах образ ее, чем-то странно схожий с виновно-греховной нечеткой красотой Руфины Нифонтовой из фильма "Сестры"* и с этой тайной связью через имя "Руфина" с моей мамой, с которой такой ракурс отношений для меня навсегда заслонен моим дочерним табу.
... Мы с Полиной Георгиевной, опять же, ночью, только теперь у неё на кухне на Новослободской, чиним рубашки Кузьме (крайне редко он позволяет что-либо сделать для него).
У Полины удивительная буквальная память на детали. Словно мы поем песню за шитьем, вековечную, "как-бы-мне-ря-би-не..." на два голоса, перебираем, пересказываем друг другу нюансы и подробности уже двух наших общих встреч и всего, что было между моими приездами: что он сказал, что он читал, как интонировал, и как..., и что...,
и о чем шепталась листва...
- Танька, а если он позовет?..
- Я пойду, Полиночка...
И это невероятное сплетение Полининой щедрости и рев-ности, внутренней свободы и самоуничижения...
И мучительная неразрешенность моей любви, и к Полине Георгиевне, и к Кузьме.
. . . . . . . . . . . .
- Знаешь, я спросила Кузьму, - как же Танька может?..
- Да, - сказал Кузьма, - она любит и тебя и меня, но меня немножко больше, потому что я мужчина...
Это мы с Полиной на каком-то уже чердаке лихорадочно курим, в третий мой заезд, когда мы приехали с Нинкой Фицей после летних полевых работ. "Швыряемся деньгами" и Фица поет-голосит во всю небывалую силищу свою, разнося по Слободе и вдоль бывших Тверских:
"Ко-лод-ни-ков звон-кие-цепи
Взды-ма-ают до-рож-ну-ю-пыль..."
или:
"Ми-сяц на ни-и-би
Зо-рынь-ки ся-а-ют
Ти-хо по мо-орю чо-вын плы-ве"...
или в неудержимую уж вовсе мощь:
"Го-ре горь-кое по све-ту шля-ло-ся
и на на-ас невзна-чай на-бре-ло-о"...
заломив руки за рыжую свою кудлатую безнадежную голову.
Но ничего мы тогда еще не знали-не чуяли,
как скоро они помрут,
Кузьма, и потом Фица,
и останется пленка магнитофонная, где на одной стороне - те песни, а на другую - Кузьма записал стихи на пробу, он читал Некрасова, Пушкина, Маяковского, любимые, очень нервничал, словно оставлял "документ"...
"Господу-Богу помолимся
Древнюю быль возвестим,
Мне в Соловках ее сказывал
Инок, отец Питирим.
Было двенадцать разбойников,
Был Кудеяр-атаман,
..."
Кое-где Нинкин голос "пробивал" пленку и получилось словно на фоне плача...
Нинка, когда входила в раж, в бас, пела стоя, воздев руки и запрокинув голову, и похожа была на сосну со сломленной верхушкой, и голос, казалось, бил прямо из ствола...
Кузьма подпевал "без слуха", взрыдами, иногда со слезами по щекам, но еще и шепнуть успевал: