свой небольшой архив. Вот тогда и обратил он внимание на записи Середкина. Майор Середкин долгое время (почти восемь лет) служил здесь, командовал подразделением. Земцев не знал майора лично, но молва сохранила о нем много интересного. Более того, со временем личность этого человека обросла легендами, которые здесь, на Курилах, передавались из уст в уста, как фольклор. Судя по этим записям, майор был человеком большой эрудиции, блестяще знал язык, досконально — Японию, ее экономику, историю, культуру, обычаи, характер и психологию японцев. Его наблюдения и характеристики были точны и метки. А сведения, которые хранила эта папка, — просто бесценны. Все шхуны, которые прошли через его руки за время службы, их названия, номера, фамилии шкиперов, матросов, характеристики каждого, повадки, привычки, ухищрения, — все это было учтено с удивительной тщательностью.
Все рыбаки Хоккайдо знали Середкина, и он знал их всех. Японцы называли его «миганэ-капитан» (капитан в очках) или «окий-капитан» (большой капитан). Очевидцы рассказывали, что когда попадался какой-нибудь шкипер, он в первую очередь спрашивал у пограничников, его задержавших: «Миганэ-капитана Анама?» То есть: «Капитан в очках в Анаме?» (Анама — японское название бухты Заводская). И если ему отвечали: «Анама! Анама!», шкипер моментально скисал и больше не запирался, выкладывал всю правду, добровольно показывал свои хитроумно замаскированные порядки. Иные просто безнадежно махали рукой — Середкин, мол, все знает, от него не утаишь — и добавляли крепкое русское ругательство.
Земцев ни разу не видел Середкина даже на фотографии, но ему представлялось, что они с ним давние и хорошие знакомые, идеально подходят друг другу по характеру и что Середкин, конечно же, похож на его университетского профессора, которого он очень уважал.
Со временем Земцев заметил, что некоторые любимые привычки Середкина стали его привычками, а привязанности — его привязанностями. Середкин, например, любил Диковского, часто к нему обращался, цитировал. Земцев тоже перечитал Диковского и был в свою очередь им очарован. Папка Середкина оказала на Земцева огромное влияние, она перевернула с ног на голову его представления о работе пограничного дознавателя. С тех пор и начались его «психологические искания».
Он знал, что кое-кто из офицеров подразделения называл его за глаза «психолог», но не обижался. Свой метод дознания, а точнее, метод «Середкин — Земцев» он проводил твердо и последовательно и готов был отстаивать его до конца, хотя среди его коллег и знакомых находились и такие, которые говорили прямо:
— Ну чего ты с ними церемонишься, Дима? Душу их все равно не переделаешь. Сколько волка ни корми… За руку схвачен — виноват. Твое дело — расколоть его. Сопротивляется — дожми, припечатай к ковру!
— Зачем же бить лежачего? — возражал Земцев. — Это не по совести.
— А они по совести лезут в наши воды, грабят шельфовые поля, ставят сети на путях миграции лосося? Это по совести?
— Вот и объяснить им надо, — стоял на своем Земцев. — Это тоже наша задача. Переубедить. А не просто осудить человека…
— Психолог, — махнули на него рукой. — Праведник.
«Праведник». Земцев уже и не помнил, как давно кличка эта утвердилась за его отцом. Только в их доме никогда не переводился народ. Шли к отцу посоветоваться, поговорить, излить, как говорится, душу. Мать, бывало, ворчала незлобно:
— Праведник ты, Алексей. Ей-богу, праведник. Попом тебе следовало быть, а не на заводе работать…
— Я ж партийный, Дуся, — смеялся отец, ничуть не обижаясь.
— Ну, тогда судьей или прокурором, — не унималась мать.
— Какой из меня прокурор! Просто людям доброе слово хочется услышать.
— Бать, а ты что ж, всегда только доброе людям говоришь? — рискнул как-то спросить Дима. — Выходит, ты вроде той бабки, которая словом заговаривает. Так это же обман…
Отец ответил не сразу, только лицом помрачнел.
— Вырос ты, Дмитрий, и потому вот что я тебе скажу. В жизни, братец ты мой, всякое бывает: и доброе, и худое. Но про худое тоже надо уметь сказать так, чтоб человек руки не опустил, не сломался, не наделал глупостей. Это корить принято злом, а врачевать надобно добром… Вот так-то, сын мой…
…В комнате было тихо.
Абэ Тэруо корпел над объяснительной.
Земцев листал «Четыре С».
Массивные морские часы на стене безжалостно отсчитывали время.
Земцев перевел взгляд на японца. Кое-что Абэ Тэруо уже утаил от него. Он упомянул только об одной судимости, а у него их три. Причем каждый раз освобождался досрочно, по амнистии. «Посмотрим, что он еще там сочинит», — размышлял Земцев.
Зазвонил телефон.
— Поселок. Соединяю, — сказал дежурный. И тотчас в трубке послышался знакомый голос. Звонил Заварушкин.
— Земцев Дмитрий Алексеевич? Вас беспокоит доктор Заварушкин.
— Валера, к чему формальности?
— Наш общий друг Боря желает вас срочно видеть для конфиденциального разговора и, насколько я понимаю, весьма важного сообщения, имеющего пролить свет…
— Как он себя чувствует? — перебил Земцев.
— Он на высоте. Температура тридцать семь и восемь, пульс восемьдесят, хвост морковкой.
— Ну ты и напугал меня, Валера! — Земцев облегченно вздохнул. — Вот что! Передайте нашему общему другу Боре, — тут он подстроился под интонацию Заварушкина, — что я буду у него ровно через час.
— Вас по́нято.
Дежурный дал отбой.
Ловко лавируя среди огромных, невзрачных на вид сухогрузов, неуклюжих плавбаз, траулеров, сейнеров, буксиров — всего, что скопилось в бухте Крабовой за две недели, пока свирепствовал тайфун, шхунишка быстро приближала Земцева к поселку.
«Любопытная получается штука, — думал он, вспоминая растерянное лицо сендо. — Как только этой публике становится ясно, что о ней кое-что известно, спесь с них слетает, как с ноги растоптанный сапог».
К прежнему своему объяснению Абэ Тэруо существенного ничего не прибавил, разве что состав своей семьи. Правда, он забыл возраст матери, в первый раз сказал — 58, во второй — 59, и в обоих ошибся. Пришлось Земцеву напомнить. Заодно и о трех судимостях. После этого и случилась та немая сцена, о которой он теперь вспомнил. Земцев не строил иллюзий. Это была еще не победа, не полпобеды и даже не четверть ее. Все только начиналось. И начинать-то надо было, пожалуй, не с того конца. Но очень уж хотелось заронить сомнение в душу увертливого шкипера, лишить его покоя. Авось это подтолкнет того на какой-нибудь ответный ход. Тут вопрос стоит ребром: у кого первого не выдержат нервы — у шкипера или у дознавателя. Раунд — 24 часа.
Борис ждал его с нетерпением. Он едва не выпрыгнул из своей белоснежной стерильной колыбели, — во всяком случае, у него было такое намерение.
— Привет, Дима! Ну, старик, нюх у тебя прямо пинкертоновский! — В руках Борис держал дневник Мияко Хираси. — Присядь сюда.
Земцев пристроился на краешек табурета. Борис продолжал:
— Все это, конечно, ужасная сентиментальность, Восемнадцатый век.