– Вот те на-а!
Его покой был долгим, основательным. Во всяком случае, он никак не мог только что возбужденно маршировать или бежать, а теперь вот так ни с того ни с сего спокойно прилипнуть к стенке и ‹…› философствовать. За амбаром послышались возбужденные восклицания. Либо показалось, что их там двое было шагающих, либо этот у стенки.
– Слышишь, что у вас там стряслось опять, что-нибудь не так, не туда смотрел, что ли? – Тот, не понимая, уставился на меня.
– Где стряслось, что стряслось – не пойму.
– Разве ты не вышагивал там только что?
– Я здесь давно стою, смотрю вот.
– Эй, где вы там, сюда быстро! – зазвучало приказом за спиной.
Мы ринулись туда и… застыли. Невероятно, перед нами стояло три человека – два наших, своих, и один совсем незнакомый! ПРИШЛИ!
ПРИШЛИ! ГОСПОДИ, ПРИШЛИ! Отбойными молотками колотило, стучало внутри, в висках, глазах, горле, двор качало, подбрасывало, все ходило ходуном… Сейчас кричать бы, орать во всю мощь, броситься к этому незнакомцу и раздавить, расплющить за это явление его. Мы и впрямь не одни, еще поживем, с нами наши – свои, и их тоже, будь здоров как предостаточно, по крайней мере не меньше нашего, вот один уже здесь, пришел, и еще понайдут полным-полно, тьма-тьмущая, так же, как и у вас, так что – живем.
– Пришли, пришли, нас много.
– Давай быстренько мотаем отсюда, приказано отойти, и чем быстрее мы сделаем это, тем вернее, вот,- клокотало лихорадочно радостью в нашем старшом.
Он живо, что просто никак не вязалось с его всегдашней мрачностью, оглядывал нас, словно ожидал: что дурного можем сказать мы теперь о его кратком, но вот ведь прекрасно завершающемся командовании?
И он как-то хорошо, радостно взглянул на меня.
– Да, да, брат,- хлюпнуло у меня, но дальше почему-то воздуха не хватило.
– Тебя кто послал? – обожгло его вдруг, и радость в нем, да и в нас заметно поубавилась.
– Сам я не пришел бы сюда, как ты понимаешь, еще жить хочу, так что не выкаблучивай и не беспокойся, а быстренько линяем отсюда, пока есть эта возможность, и вся недолга.
По сути новенький говорил просто замечательно, но никак не мог отойти от одышки, душившей его. Наверное, проделанный им путь был неблизок и непрост, он едва переводил дыхание, с него катил пот, выкатившимися глазами, но ничего не видя, он, как заведенный, то смотрел на ствол большого дерева, то вроде осматривал у себя под ногами какое-то невероятно большое чудовище и опять возвращался к дереву. Полы и грудь его шинели были все в мокрой глине, он, должно быть, долго полз. По мере того как дыхание его успокаивалось, сам он становился страшно озабоченным, не то настороженным, или это только казалось так на фоне наших счастливейших, уставившихся в него, как в божество, лиц. Вообще новенький был, как припоминается, очень своеобразным типом, его легко можно было бы сыграть. Уже успокоившись, он говорил так тихо, буднично, таким унылым голосом, вроде у нас был страшно большой выбор: захотим – будем линять, а можем и не захотеть и тогда будем предпринимать какие-нибудь другие всякие химические процессы и реакции. В любое другое время над ним можно было бы всласть посмеяться, душеньку потешить, отвести.
Теперь же тон голоса и его манера говорить звучали бы полным безразличием, если бы не душившая его одышка, которой с лихвой хватало, чтоб заключить, в каком непростом мы сейчас положении.
– Ну, так что… сколько вас еще… там вместе с капитаном кто-то из ваших…- Голос у него – вроде стружку с тебя снимает.
Объяснил: – Совсем немного – человек шесть, семь… так я вот…
– О-о, хватил! Где же это он их насчитал? Это было бы здорово.
Но нас всего четверо, здесь мы все, вот, а там… уже пришли, сел на своего любимого конька мой, наш командир.- Так что же ты, как тебя, сержант, что ли?..
– Что я? Сказали: отведем раненых и вернемся – ждите, ну и что, где они? Хорошо еще, что совсем не забыли – прислали, а то ведь только на людей кричать да свою шкуру спасать…
Надо полагать, связной и раньше сознавал, что забежал сюда не мед пить, но только теперь, казалось, начал понимать, куда он заполз. И, хоть он старался говорить все тем же постным голосом, однако эти усилия его были отчетливо слышны, и он сам с сожалением понимал это, но поделать с собой ничего не мог, наверное, потому смотрел на нас совсем по-другому.
– Ну а ты слова сказать не можешь, дошел, вижу, до ручки, а дрожишь-то чего? – без зла переключился новенький на меня в надежде за шуткой скрыть ожог от всего узнанного, однако голос упорно отказывался повиноваться, не слушался его, а по тому, как он ворочал глазами, теперь уже просто переводя их с одного из нас на другого, было очень ясно, что ему здесь не нравится. Как бы там ни было, а задание свое он проделал просто геройски, по-другому не могу определить его поступок, а то, что теперь он был в полном перепуге,- так четырьмя-пятью часами раньше мы были точно в таком же состоянии, а может быть, еще и почище. Он был связной и пришел к нам, но то, что перед нами был полный, добрый, славный лапоть,- это тоже виделось и ощущалось сразу и, пожалуй, больше всего. И если он все же, назойливо прицепясь, пристал ко мне, то только оттого, должно быть, что почувствовал во мне неко торую схожесть с этой редкой разновидностью обуви.
Два сапога принято называть парой.
Совершенно заблудившись в ощущениях, он пытался было даже подбодрить нас (но у него и это как-то не выходило, вернее, выходило, но так неуклюже, что было бы, пожалуй, лучше, если бы это не выходило совсем), его тем не менее вывернуло на правильную дорогу со мной, например, он был прав: меня трясло, как в лихорадке, по-моему, я ничего не соображал, не понимал, все восприятия жизни были вытеснены одним понятием – "ЛИНЯЕМ".
Оно захватило меня целиком своим "улетучиванием",
"невидимостью", оно невероятно полно вобрало в себя все, что чувствовали и жаждали мы, доведенные до крайности. А вот выразить просто и так замечательно точно никогда бы не смогли.
Такое под силу лишь свежему сознанию. Есть в этом определении нечто исчезающее, если даже будешь искать – не найдешь.
– Да вот трясет, не знаю… озноб… от радости, что ты пришел, и теперь линять будем и жить…
– Тебе-то куда еще линять? Ты и так бледный и прозрачный, как студень.
– Кто, я? Нет… Я так, я червь, я раб, я – это… Все хорошо, линяем.
– Прежде чем линять, скидывай все, что намотал лишнего себе на шею, спину, червь, все мешать будет, горбатый же совсем.
– Кто – я? Нет, это сутулюсь я, когда холодно, и это… Мало во мне мяса… потому что я – царь, я – Бог и это…
Все как-то хорошо-хорошо и тихо смотрели на меня.
Неожиданно связной вдруг переменился весь, досада промелькнула по его все еще возбужденному лицу и, казалось, некуда, но он еще больше покраснел и глянул мне в глаза, дескать: "Прости, нашел на ком выместить свою боязнь!"
На мгновение все ушло и, казалось, нет никакой опасности, обо всем вокруг забылось, как и о том, зачем он приполз сюда. И он, силясь улыбнуться, вымучил неловко прокисшее выражение лица, но уже миролюбиво и покойно спросил: "Есть хочешь?" И со значением полез за пазуху. Новенький стал вдруг мягким, уютным и своим, как тот неизвестный мне котенок за пазухой у Фомы-Животновода, и то, что он полез за пазуху… за… за пазуху. Боже мой! Боже мой…
Тогда я сразу и радостно отвечал на его доброе предложение:
– Кто, я? Нет. Нам бы слинять сейчас побыстрей, а там и поедим, и попьем… И первый предмет необходимости – мыло. Хочешь понюхать меня? Вот от шеи здесь лучше пахнет.
– Нет, нет, зачем это? Не потопашь – не полопашь,- бурчал он, уставясь в меня.
Но сейчас, через сорок с лишним лет, продолжая выстукивать на машинке о том, что и как происходило тогда – просто легко, непроизвольно напечатал: ФОМА-Животновод… Фомин! Фомин!
Конечно же, никакой не Егоров. Я ошибся, Фомин, фамилия Фомин, именно она, эта фамилия давала ту редкую возможность и желание сочетать, объединить эти два слова в единую кличку:
ФОМА-ЖИВОТНОВОД. ДА, ДА. Вне сомнения, именно Фомин.
Довольно долго сидел, добрыми чувствами провожая ту прекрасную минуту, подсказавшую так милостиво и просто, что могла навсегда затеряться в тайниках сознания. Там, выше, в черновике – рукописи поправлять не стану,- пусть останется ошибкой, которая так и осталась бы ошибкой, смело и уверенно выдаваемая мною за правду, за суть.
Очевидно, огонь на могиле неизвестного солдата – это единственно возможная мудрая дань наших живых сердец па мяти всех павших ради справедливости, ради продолжения жизни на Земле, ради нас, живущих ныне.
В общем, мы должны были спешить, но уходить сейчас просто так, оказывается, уже было поздно. Во всяком случае, так решило теперь наше двойное начальство: туман поднялся, и все как на ладони, дать две внушительные, насыщенные автоматные очереди с четким перерывом между ними – просто так, не по кому, с единственной лишь целью – заронить в сознание тех, за полотном, что мы будем и впредь резвиться. Давать знать о себе, и что у нас полно патронов, и всего чего хочешь, и поэтому мы, не задумываясь, тратим все налево и направо, лишь бы к нам не лезли, как когда-то по этому поводу сказывал наш светлейший князь Александр Невский. И после второй очереди, когда они уже привыкнут и будут ждать следующей демонстрации нашей мощи и бдительности, мы и намажем лыжи.