Стоя в театре в партере, в нескольких шагах от себя я заметил моего пана мастера, который вытирал глаза…
Мужчина прекрасной фигуры, очень красивого лица, имел, скорее, физиономию шляхтича, чем ремесленника. Густые усы, подбритая голова, выражение мужества и энергии мимовольно обращали на него глаза… Мы посмотрели друг на друга, Килинский дал мне знак, словно после театра хотел говорить со мной. Всё это представление опьянило нас, выходя, мы очутились вместе. Пока толпа, выплывающая из театра, нас окружала, мы не говорили ничего, только в Старом городе, где уже было свободней, Килинский задержался.
– Мой поручик, – сказал он, – уж я вам, дзялынчикам верю, как самому себе… нечего хлопок для тебя накручивать. Время платит, время тратит. Может любой момент прийти такой, что и мы им краковяк сыграем… Ха! Ха!… Нужно, чтобы всё было подготовлено, а эти, милостивый государь, так стерегут нас, что двинуться нельзя… Постоянно необходимы коммуникации между нами… а тут шпионы нам на пятки наступают…
– Поэтому, что же, уважаемый гражданин? О чём речь? – спросил я. – Завтра готов к услугам.
– Это я знаю, – отпарировал Килинский, – но дело в том, чтобы они не догадывались и чтобы их обмануть… Если из вас кого схватят, хотя бы пана благодетеля, провал – рук и палашей не будет слишком много, – задумался пан Килинский и рассмеялся.
– Только, дорогой поручик, не думай, – добавил он, – чтобы плохо воспользоваться тем, что я должен тебя познакомить с красивой девушкой.
От этих слов я остолбенел.
– Что же это значит? – спросил я.
– А так! Ты бы не рад, хотя два раза в день на свидание ходить? Москали этим не возмутятся, не удивятся, а, как ко мне один раз придёшь… в карцер нас запихнут.
Я стоял молчащий, ибо ещё не мог понять, чем это закончится… Мы неторопливо шли дальше… Килинский тихо говорил.
– Нужно, дорогой поручик, все пружины использовать… а наши женщины мужественные сердца имеют. Я вас представлю той, которая носит приказы и бумаги и в которой я настолько уверен, как в себе. Что же было делать, и бабы должны служить родине. Только, ваша милость, не влюбляйся, потому что это напрасно… это дикарка и не для романов.
Чрезвычайно заинтересованный, смешанный, шёл я за Килинским. Мы остановились на рынке Старого города… Перед нами была узкая каменичка, над воротами которой висела уздечка. Килинский пошёл прямо на тёмную лестницу, я за ним. Взобрались мы так наощупь на пятый этаж.
Постучав два раз в дверь, мастер подождал, пока изнутри не отворилось маленькое окошко; голос спросил:
– А кто там?
– Это я, пани мастерова… – он шепнул тихо фамилию.
Впущенные внутрь, мы вошли в переднюю, где уже сильно чувствовался запах шкур… Женщина, которая нам отворила, немолодая, тучная, высокого роста, на приветствие Килинского: «Слава Иисусу Христу», ответила набожно, но, увидев меня за ним, по-видимому, смешалась. Мы вошли.
– Есть Юта? – спросил Килинский тихо.
Женщина, прежде чем собралась ответить, бросила взгляд на меня, мастер её понял.
– Он тут нужен! – шепнул он.
– Ни к месту! Ни к месту! – ответила старуха. – Зачем молодых людей приводить.
– Чтобы не подразумевали, для чего приходят, госпожа моя, – начал Килинский. – Пусть люди думают (он рассмеялся), что для красивых глаз Юты.
В эту минуту на пороге другой комнаты показалась женщина, я угадал в ней ту, о которой была речь. Я воображал себе молодую красивую девушку, но такого образа, какой мне представился, в целом ожидать не мог.
Описать лицо и фигуру женщины чрезвычайно трудно, нет подходящих красок и слов… которые вконец говорить перестали.
Не буду также стараться над образом панны Юты Ваверской, потому что обрисовать его не сумею. Эта была девушка, быть может, лет двадцати, высокого роста, с гордо поднятой головкой, личиком на вид не имеющим в себе ничего необычного, с большими голубыми глазами и светлыми косами. Выражение говорило больше, нежели черты, хотя те были чистые и красивые. Редко лицо женщины имеет такой признак энергии, отваги и гордости, какими отличались черты Юты. Она присматривалась, кивнув головой Килинскому, ко мне, несчастному, стоящему, словно у позорного столба и, казалось, что она мерила и оценивала меня, что я мог стоить.
Её губы в итоге сжались с некоторым знаком недовольства, сложила руки на груди и стояла молчащая.
– Идём дальше, – сказал Килинский.
Шли мы тогда через другую комнату, которая была рабочим местом шорника, большая и просторная, а потом через разновидность кухоньки в более достойную третью, в которой пани Ваверская показала нам табуреты с видимым беспокойством и плохим настроением. Юта стояла немного поодаль.
– Не гневайтесь, не гневайтесь, моя добродетельница, – произнёс Килинский. – Поручик Сируц, которого я привёл к вам, рекомендованный мне, хороший, никаким легкомысленным парнем не является, честный ребёнок. Чем же он вам навредит, когда иногда придёт и слово принесёт, которое Юта отдаст туда, куда следует?
– Но, не оскорбив поручика, – начала старая Ваверская, – пусть это будет без травмы, вы могли также выбрать постарше… Э! Прекрасная вещь, как тут мундиры к нам зачастят… и люди про Юту болтать будут, – она махнула рукой. – Э! Э! – повторила.
– Но, моя пани мастерова, – возразил Килинский, – нам это нужно, чтобы его заподозрили, что влюбился по уши.
Он рассмеялся, но ни Юта, ни мать не дали себя этим развеселить. Скорее, лицо девушки приобретало суровое и всё более дикое выражение.
– Вы могли бы также подобрать постарше, – докинула Ваверская.
Посмотрев на мать, на Килинского и на меня, после размышления, Юта наконец сказала звучным и спокойным голосом:
– Пускай же матушка этим не терзает себя, – сказала она, – в такое время нечего думать о себе, когда тут родину нужно спасать. Пусть люди там плетут что хотят, пан поручик принесёт, что нужно, а я отнесу, куда следует. Раз уж комедия – нужно играть… так играть, чтобы москалей одурачить. Я не много забочусь, что скажут люди.
Ваверская пожала плечами.
– За Юту я вовсе не боюсь, – добавила она, похлопывая её по плечу, – ей голову сбаламутить нелегко, а поклонников коротко и узловато выпроводит.
Пусть бы там кто-нибудь решился, зачем попадать на людские языки.
– Моя мастерова, рассудите-ка, в чём тут дело, – сказал мастер, – нам ни одному не двинуться с тем, чтобы не иметь за собой шпиона… на Юту никто внимания обращать не будет… это необходимость… или мы спасём родину в этот период, или она погибла.
Юта живо прервала:
– Мне нечего сказать, что нужно – то нужно, пусть поручик приходит! Всё-таки однажды мы от москалей должны избавиться.
– И надеемся, что это наступит, – усмехнулся Килинский. – Но тут беспрестанно между войском и нами необходимо поддерживать связь… Как? Не знаю. Только скрываясь и мотаясь так, чтобы ничего не узнали.
Ваверская молчала, вздохнула.
– Но вы думаете, пане мастер, – сказала она, – что мне родина менее дорога, чем вам, и что я колебалась бы отдать за неё жизнь, как покойный мой Серафим. Пане, почти его душу, однако, не кто-нибудь, а я воспитала Юту, что имеет такое великое сердце, а ну, жаль ребёнка…
– А что ему будет? – спросил Килинский. – Уж поручик уважать её сумеет…
Затем пришло время и мне отозваться, а мне уже было жаль, что какой-то такой недоверчивый приём застал.
– Пани благодетельница, – сказал я вежливо, – мне очень больно, что, будучи использован в публичном деле, от которого не годиться отказываться, не могу поменяться моей обязанностью с кем-нибудь иным, чтобы не быть вам навязчивым; но могу заверить, что я воспитан в религиозном доме и никакого легкомыслия в жизни не допустил. Тем меньше можно меня подозревать в нём, когда речь идёт о таком деле, как наше… было бы криминалом… о чём другом думать, как о нём…
Юта приглядывалась ко мне и внимательно слушала, когда я говорил – моё слово попало ей в сердце…
– Ну, довольно, довольно, обо мне тоже речь, да бросьте, матушка… Я уже принялась носить сумки для пуль, бумаги и пароли… нужно выдержать до конца!
Её глаза зажглись как бы внутренним огнём…
– Отца моего убили русские! – прибавила она. – Пусть же я, слабая, хоть таким способом за него отомщу… Если бы и умереть пришлось!
В её глазах стояли слёзы, Ваверская их также вытерла фартуком. Килинский крутил усы.
– Ну, пане поручик, – сказал он, не допуская, чтобы дольше поплакали, – шутка шуткой… будешь первый раз в жизни выставлен под огонь неприятельских батарей, потому что глаза Юты… это хуже пушек… не дай же убить себя! Держись крепко…
Юта с каким-то сожалением посмотрела на меня сверху, я покраснел, не отвечая ничего… Мы встали со стульев, прощаясь с молчащей хозяйкой и красивой девушкой, которая только у вторых дверей, отвлечённая, кивнула мне головкой. Заспанного слугу достали с печи, чтобы осветил нам на лестнице.