Дед наш боялся дневного света. У него от солнца слепли глаза и краснела кожа. Он был снайпером на Великой Отечественной, и остался у него с той войны прибор ночного видения «Дудка» с двумя толстыми цилиндрами, торчащими ото лба в стороны, как муравьиные усы, и танкистский шлем. Он вырыл на огороде себе землянку и с весны до осени жил там, как крот, вылезая в сумерках: в гимнастерке, в широких штанах, заправленных снизу в носки, в шлеме танкиста и с прибором «Дудка» в пол-лица – так он собирал с картошки колорадского жука, полол грядки, ходил на рыбалку. Вообще, он был резчик по дереву. Ему заказывали карнизы под шторы, наличники на окна, а шкатулки и фигурки бабушка носила заведующему краеведческого музея, который, бывая в городе, сдавал их в магазин «Искусство».
Бабушка. В молодости она патологически боялась рожать. Когда время подходило к этому, она не выходила из дома и готовилась к смерти – собирала чистую одежду, в которой ее положат в гроб, перебирала по крохам свою жизнь и плакала… и никакие дела не могли вырвать ее из когтей парализующего страха, никакие уговоры, утешения, никакие радости жизни. После родов она будто впадала в кому – ни на что и ни на кого не реагировала, у нее не было сил даже самой есть и пить, она лежала неподвижно и думала, что уже мертвая, и ничего не хотела – ее практически вытаскивали с того света, не из болезни, а из того смертельного нервного перенапряжения, которое она пережила. Она родила троих, и каждый раз это происходило как впервые. Девочка родилась сама, в кровати, куда ее мать, почувствовав, что с ней происходит что-то не то, легла умирать. Их случайно нашла соседка, которая зашла попросить лопату, – девочка лежала молча, мать была без сознания. Акушер орал: «Таким, как ты, нельзя рожать детей!», священник кряхтел: «А кто ее спросит? Бог дает – куда деваться?..» Отлежав несколько недель, она как будто рождалась заново и совсем не воспринимала своего ребенка как собственного. Как если бы ей принесли нового барашка растить к остальным. Она даст ему, как положено, все, что надо, но то, что она носила его и рожала – она как будто этого не помнила напрочь. Или не хотела помнить. Чувства связи крови и плоти, отделившейся, оторвавшейся от твоей, она избегала, боялась, не хотела.
Отец наш, говорят, раньше был веселым, имел друзей, выпивал и гулял, поступал в институты и бросал их, любил столярничать, мог поставить печь или выложить погреб, и все думали, что он самый нормальный из всех Полосухиных. Но он изменился, не ясно точно, когда это произошло, но как будто чего-то испугался. Он изменял маме, которая тогда была его невестой, она уходила от него, уезжала, и тогда он все силы бросал на то, чтобы ее вернуть. Ему во что бы то ни стало вдруг понадобилось жениться именно на ней, он оторвался от друзей и компаний, стал нелюдимым, мрачным. Он усмирил себя. Он стал похожим на насекомое, которое само себя пригвоздило к стене, при этом самого себя убеждая, что именно так и необходимо жить. С рождением Лили он стал еще более невыносим. Его раздражало все, и чем дальше, тем больше. Мама, купая Лили, даже зажимала ей рот, если та начинала плакать – отцу нужна была тишина, он тогда всерьез занялся наукой, и ничто не должно было ему мешать. Может, поэтому Лили теперь так панически боится воды?
Голос у отца жесткий, резкий и низкий, и от его громкого рыка я действительно чувствовал, как мое сердце, казалось, по-настоящему отрывается и падает в пятки, и начинает колотиться там, как бешеный кролик, и колени действительно начинали дрожать. Такую же встряску испытывали и Лили, и мама, поэтому все всегда пытались, как могли, избежать этого. Но отец редко говорил спокойно – чаще приказывал. Со временем он этим тоном стал вести любой разговор. Все наши друзья и знакомые, случайно услышав этот его голос в соседней комнате или в трубке телефона, с испугом спрашивали: «Кто это был?», и потом, если обещали позвонить, просили: «Только ты сам подойди к телефону», а перед тем как зайти к нам – узнавали, дома ли отец, и предпочитали на всякий случай подождать на улице.
В его комнате всегда было холодно и неуютно, вечерами она была похожа на мрачный подвал, едва освещенный одной тусклой лампой; всю мебель он выкрасил в тяжелый коричневый цвет. Он не выносил шума, а тем более плача. Когда он слышал, что кто-то ревет, он начинал ругаться и пытался вызвать скорую, чтобы нас забрали в психушку. Поэтому Лили часто пряталась в темном чулане, где среди книг, плотно, до потолка, населяющих самодельные полки, можно было и тихонечко прореветься в подушку, а потом, взяв с полки книгу, удалиться в иную реальность, недосягаемую, как сон…
Может, поэтому Лили и ревёт, призывая в подмогу чуланную тьму хаоса, которая в детстве ее успокаивала. Со мной этот фокус не проходил – я в темноте начинал орать еще громче, и меня выносили на улицу. Поэтому я вырос очень закаленным и мог в мороз в одних трусах кататься по двору на велосипеде. И мне повезло больше – у меня уже была Лили, которая могла меня успокоить, пока мать успокаивала отца.
Возможно, тогда, из того чуланного хаоса, Лили и вытащила господина Тройлебена, который вселял в Полосухиных сказочную веру в собственные силы, воплотила того, кто вел каждого из нас по иному пути. Отец тогда сумел сдать все экзамены, чтобы, наконец, получить одно из высших образований, пройденных им в большей или меньшей степени. Стал научным сотрудником в научно-исследовательском институте, изобрел высокотехнологичный биопрепарат, который с минимальными затратами перерабатывает органические отходы в высококачественное биоорганическое удобрение, писал научные статьи…
Более того, похоже, именно тогда в нашей семье начали вспоминать историю о том, как Тройлебены пришли в жизнь Полосухиных и стали неотделимы от нее. Оказывается, только под добрым оком этих волшебных гувернеров и только благодаря их благотворному влиянию наша бабушка долгие годы преподавала в университете сопромат, а дед занимался проектированием секретных подводных лодок. И если бы рядом с ними не было Тройлебенов… эта тотальная неуверенность, скованность от чужого взгляда, страх оказаться на виду и неумение отражать прямые удары, это патологическое чувство незащищенности убили бы род на корню. А Тройлебены – это та сила, которая могла освободить или хотя бы притупить до возможной степени, или избавить в нужные моменты от этого тяжелейшего гнета.
Что именно заставило Тройлебенов покинуть Полосухиных, и когда, и куда они от нас ушли, никто толком ответить не мог. Как говорила бабушка, перемены веками происходят незаметно, а проявляются зачастую решительно и в одночасье. Наверное, так оно и вышло.
И как Лили на несколько лет удалось вернуть к нам Карла Тройлебена – тоже не ясно. Хотя я был тогда так мал, что не могу ничего вспомнить. Господин Тройлебен вновь сумел умиротворить всю нестройную нервную жизнь Полосухиных. А когда он ушел, все опять пошло кувырком. Убаюканные господином Тройлебеном неврозы отца снова вцепились в него со страшной силой. Он как будто вдруг испугался того, что он может. Все. Сам. И его тут же перекосило: он то не мог есть, то не мог спать, то его постоянно рвало на работе, так, что работу пришлось сменить. Он остался в институте, но стал столяром и садовником. Он бросил курить – потому что выкуренная сигарета сразу взвинчивала его до истерики, перестал выпивать даже по праздникам, потому что образовалась язва двенадцатиперстной кишки. По вечерам смотрел телевизор, уединяясь в своей комнате. Он требовал, чтобы еда была готова вовремя, и у мамы, помимо прочих забот, появился жесткий кухонный график, а у нас вместе с ним – диета без жирного, соленого, жареного и прочего. Все, что было нужно отцу, должно было исполняться сию минуту, иначе то, что пришло ему в голову, не даст ему покоя, он не сможет больше ни о чем думать, ничем заняться, пока это не будет исполнено, а значит, покоя в доме не будет никому.
С тех пор в доме поселился мрачный беспричинный страх. И он уверенно, мелкими щупальцами въедался в людей: в маму, в Лили, в меня. Мама буквально ходила на цыпочках – и днем и ночью она жила в напряженном ожидании очередного нервного взрыва и только и делала, что каждую минуту старалась эти истерики и крики предотвратить. Лили не раз по дороге из школы хотела уйти куда глаза глядят, но глаза видели вокруг лишь реальность, которая при внимательном рассмотрении вызывала страх, и хотели закрыться.
Чтобы каким-то образом уживаться с внешним миром и продолжать работать, отец сделал для себя очень четко расписанный график со всеми необходимыми церемониями, буквально до того, с какой тропинки и какой ногой входить в институтский двор, сколько сделать шагов по направлению к углу здания; какие-то углы он на несколько шагов проходил мимо, потом возвращался, останавливался, обязательно поднимал голову и смотрел на верхний край водостока, топтался на месте, а потом уже двигался дальше. Его передвижения по институтскому двору были похожи на ритуальный танец. Если по пути приходилось останавливаться с кем-то и разговаривать, то после разговора он шел в последнюю правильно пройденную точку и продолжал свой путь по нужной, ему одному известной схеме.