Но нам с Димой повезло снова: единственным словом нашей беседы, увязнувшим в памяти этой особы, оказалась «история». И потому республиканское Управление начало не с моего института.
Отец нации давно имел зуб на Академию наук. В давние провинциальные времена он питал едва ли не суеверный страх перед наукой, представлявшейся ему чем-то вроде недосягаемого, могучего волшебства, которым занимаются мудрые, непонятные люди. Надо сказать, к науке как таковой отношение его изменилось мало, но очень изменилось отношение к тем, кто наукой занимается. До отца нации страной руководил университетский профессор, физик, очень интеллигентный, умный, порядочный человек. При нем жизненный уровень и зарплаты упали чуть ли не в десять раз, при нем же развалилась империя, и именно он поставил подпись под документом, империю приговорившим.
Отец нации с легкостью переиграл его в парламенте, в пух и прах разнес на выборах и в конце концов оставил во главе игрушечной оппозиционной партии, едва наскребшей тысячу нужных для регистрации голосов. Вскоре после прихода к власти отец нации явился на заседание Президиума Академии, присмотреться к мудрым и непонятным служителям храма науки, но увидел перед собой только тех, с кем привык иметь дело на каждой ступеньке своей карьеры: мягкотелых, бессильных болтунов и ухватистых чиновников. Только болтуны были помягче, а чиновники – высокомернее.
Тогдашний глава Академии, директор Института математики, процедил сквозь зубы: «Я с этим крестьянином за стол больше не сяду». Его слова услышали и донесли до отца нации. Глава за стол действительно не сел, вскорости отправившись в Швецию и благополучно оставшись там то ли в качестве университетского профессора, то ли в качестве консультанта фирмы «Эрикссон». Еще через пару лет, присмотревшись к Академии пристальнее, президент прихлопнул остатки академической самостоятельности, оставив капризным академикам только право совещательного голоса, раздул втрое состав Президиума и назначил главой бывшего министра коммунального хозяйства. Тот, впрочем, оказался человеком прозорливым и не стал ворошить академический муравейник без особой нужды.
Отец же нации в конце концов окончательно разуверился в том, что полунищие, вечно озабоченные, суетливые, занятые какими-то дрязгами и писаниной люди, сидящие в облезлых институтских комнатах, имеют какое-то отношение к великой и таинственной науке. Да, эти люди делали полезные вещи, выпускали какие-то приборчики, которые иногда можно было даже и продать за рубеж, особенно куда-нибудь на Восток. Но что, скажите, великого и таинственного во вставленных в железную оправу кусках стекла? Или лампочке? Или урчащей, плюющейся маслом коробке с ручками?
Эти люди были не более чем мастеровыми, инструментами, довеском, едва ли оправдывающим свое звучное имя. Отец нации вообще хотел раздать Академию по заводам и министерствам, но его отговорили, указав, что заводы не прокормят такую ораву бездельников. Тогда он велел урезать финансирование до предела – пускай кормят себя сами – и проследить, откуда возьмут деньги те, кто сумеет себя прокормить. Этим занялись охранки, все три главных. Пытались даже ввести цензуру электронной почты, но быстро захлебнулись в лавине информации, и пришлось ограничиться выборочной проверкой. Но одновременно высочайшим указом были назначены особые премии и стипендии выдающимся ученым, республиканские премии за выдающиеся открытия.
Отца нации поразило, что, оказывается, были открытия и вполне международного масштаба. Оказывается, эта великая наука всё же скрывалась где-то рядом, среди академического стада всё же прятались они, истинные жрецы. Академическое же стадо почему-то стало быстро разбегаться, в массе уезжать за границу, и те, заграничные, заведомо настоящие жрецы почему-то их принимали. Охранки пытались ограничить отъезд, бывший министр коммунальных услуг взывал к патриотизму, аспирантов обязали отрабатывать три года под угрозой лишения диплома, но они всё равно уезжали. В Институте математики, вдохновленном примером директора, на седьмой год правления отца нации остались только дирекция, бухгалтерия и завлабы. Директор Института биохимии прихватил с собой и бухгалтерию, а заодно всю документацию по разрабатывавшимся в институте лекарствам. И вскоре открыл в Штатах фармацевтическую фирму.
Академия была головной болью. Рано или поздно ею пришлось бы заняться основательно. Потому республиканское Управление получило добро, как только попросило об этом. И первым под гребенку попал Институт истории.
По образованию отец нации был учителем истории, быть может, потому он сильнее всего ненавидел именно ее.
После разговора с Царьковым я пошел пообедать в пиццерию по соседству с институтом. Пицца там была не ахти, похожая скорее на вымазанный плавленым сыром распухший, дряблый блин, но ее было много, и стоила она дешево. В пиццерии я встретил Володю и еще одного парня из Института истории, Марата, археолога из отдела позднего Средневековья. Володя махнул мне рукой: садись к нам. Я подсел, и Володя спросил:
– Знаешь, что у нас? Не знаешь?
– Не знаю, – ответил я.
– Котловича взяли.
– Как взяли? Куда?
– Туда, – сказал Марат. – Приехали и взяли.
– Только его?
– Да. Прочим выписали приглашения. Полюбуйся. – Он протянул мне листок серой бумаги.
– Мне тоже дали, – сказал Володя, – только на четверг, а не на завтра. Директору целую кипу дали, почти на всех сотрудников, а он уже сам раздавал.
– И что теперь? – спросил я.
– Что? – Марат усмехнулся. – Ко мне по поводу молодежного лагеря на моем раскопе приходили еще прошлым летом. Вызывали. Прямо в лагерь приезжали. Всё выспрашивали, кто мы и как, да что мы про «Белый легион» знаем и про «Вояров». Интересовались, с чего это я молодежь собираю и почему это им так интересно в земле копаться.
– Говорят, подозревают «Белый легион», – сказал Володя.
– Этих клоунов в униформах? Это же бред. Да к тому же они наполовину из стукачей состоят – иначе с чего б их терпели так долго?
– Кому, может, и бред, – пожал плечами Марат. – А Котловича вели по коридору в наручниках… У меня раскопки через две недели должны начаться, я ребят уже собрал в лагерь. А тут… мать твою, и раскоп же нельзя бросать, столько работы.
– Как думаешь, что будет, если по повестке не прийти? – спросил Володя. – Приедут, как за Котловичем?
– Ну, ты как ребенок, ей-богу. Еще одну пришлют, на розовой бумаге с виньетками.
– Так что? Ты завтра пойдешь? – поинтересовался Володя.
– Пойду? С какой стати? Можно подумать, тридцать седьмой год вернулся, и им всё вот так просто сойдет с рук. Им нужно, пусть и приходят. – Марат вытер о повестку пальцы, скомкал ее и бросил на тарелку, в стекшую с пиццы майонезную кляксу.
В четыре ко мне в комнату зашел завлаб. Поздоровался, спросил, где мой сосед по комнате. Я не знал. Завлаб подошел к окну, выглянул наружу. Помолчал немного. Спросил, не глядя на меня:
– Дмитрий Сергеевич, вы собрались в отпуск с первого?
– Да, – ответил я.
– Вы напишите заявление, что уходите за свой счет с завтрашнего дня и до первого.
– Но мне еще нужно доделать столько всего.
– Доделывайте, – сказал завлаб, пожав плечами. – Правда, с завтрашнего дня Интернет в институте отключат. А возможно, и электричество. И большинство людей уйдет в отпуск. Я тоже. Я уже три года не был в отпуске… Вы, как всегда, собрались в горы?
– Да, – ответил я.
– Ну и прекрасно, – сказал завлаб. – Я до половины шестого у себя в кабинете. Приносите заявление.
Заявление я написал и отнес. Завлаб подписал его и пожелал мне удачи. Я опечатал свою комнату, сдал пенал, расписался в журнале и вышел на улицу. Жара навалилась тюком пыльной ваты. Я выпил бокал пива в похожем на шапито ресторанчике напротив мамонтовой колоннады Президиума Академии и побрел домой. И заблудился снова.
Я, наверное, еще не вполне выздоровел. Меня немного мутило, я брел, опустив голову, и поднял ее только тогда, когда под ногами вместо асфальта вдруг оказалась пыль. Слева и справа высились заборы в человеческий рост, некрашеные, из почернелых, покоробившихся досок. Калитки в них – на ржавых массивных петлях, за заборами – крыши домов, ржавое кровельное железо, гонт и солома. Потемневшая от дождей соломенная крыша, посередине торчит кирпичная труба. Вдоль улицы – просмоленные деревянные столбы с фарфоровыми чашками изоляторов и проводами. За забором напротив зашлась лаем собака. Я обернулся – за спиной, метрах в пятидесяти, перекресток, и такие же дома, и ни одной антенны над крышами. А впереди – лес.
Из калитки вышел босой небритый человек с ведром, одетый в серо-черный замызганный пиджачок и такие же штаны. Я поспешил к нему, спросить, куда я забрел. Он шарахнулся от меня, словно от сумасшедшего, бросился назад, за калитку, крикнул оттуда: «Катися отседа, лайдак, а то собак спущу!» Я повернулся и побрел обратно. За перекрестком, у кирпичного дома с жестяной вывеской «Магазин», я наткнулся на девушку в ситцевом сарафанчике, лузгавшую семечки. Девушка, сплевывая, объяснила мне, что улицы Широкой она не знает, нет такой улицы, с этого конца Города она все улицы знает. Может, это новая, сейчас много строят (она сплюнула), а Академию (она еще раз сплюнула), конечно, знает, большая такая, да-да с колоннами, там рядом кино показывают, вот так идите, потом налево повернете и прямо до второго перекрестка, а там спросите.