- Я прошу не вешать меня за шею! Гонорат остановил рассказ и воскликнул:
- Вы понимаете, в чем тут штука?
Мориц молча кивнул головой, а реби Фола вскричал:
- Разумно!
Гонорат бросил на него презрительный взгляд и продолжал:
- Разумно!.. А вот же ты увидишь, к чему это повело!
Ксендз рассердился.
- Ах ты, - говорит, - каналья! Так-то ты за деликатность платишь! Разве это можно выдумывать!
- Отчего же не можно?
- Да за что же мы тебя повесим? А Гершко отвечает:
- Мне все равно... Хоть ни за что не вешайте. Флориан только плечами пожал и говорит:
- Нет, братцы, жиды такой народ, что с ними, действительно, ничего невозможно.
И Гершку повесили.
- За что же? - перебил Мориц.
- Ну, конечно, за шею. Вышла пауза.
Мориц побарабанил пальцами и, вздохнув, сказал:
- Да, это гемютлих... Сколько вы, капитане, в самом деле пережили ужасного!
- Не мало, Мориц, не мало.
- Но вы, все-таки, хорошо нашлись.
- Как кажется. Иначе мне самому висеть бы на дышле.
- Конечно, конечно! - заметил Целестин. - Нельзя спорить, что всех находчивее вышли ксендз с Гоноратом. Они ли не молодцы! Сами, черт знает, выдумали откуда-то какой-то старинный обозный обычай, сами предсмертную просьбу учредили и сами же все это уничтожили: удавили людей, как тетеревят, а сами живут спокойно.
Гонорат посмотрел на Целестина и, покачав головою, вздохнул и молвил:
- Почтенный пан Целестин, вы не можете судить чужую душу. Теперь я спокоен, но меня это долго мучило, и я не находил покоя даже после того, как нас тогда скоро рассеяли, и я принес покаяние, и меня простили...
- А вы, капитане, чистосердечно раскаялись? - спросил Мориц.
- Это что за вопрос? Разумеется, чистосердечно.
- То-то... как добрый католик.
Гонорат покачал головою.
- Любезнейший Мориц! Как это глупо!
- Да я ничего.
- Нет, не "ничего". А я это для твоей же пользы... Я переменил свой образ мыслей, и надел вот эту жандармскую шляпу с казенным пером, Мориц, это всякий может видеть; но я долго не знал покоя в жизни.
Целестин сделал презрительную гримасу и процедил:
- Отчего же это?
- Да, вот именно "отчего"? Тебе, почтенный Целестин, будет непонятно, потому что ты не поляк.
- Почему же это я не поляк?
- Потому что ты лютер или кальвин, а не католик, и у тебя черствое сердце. Ты - ведь я тебя знаю... ты не веришь...
- Вы все должны знать.
- Да не перебивай! Ты в Бога не веришь.
- Вы врете.
- Возьми свое слово назад. Твоя вера, какова она есть, это все равно, что ее и нет. Ты хлопочешь о том, что всего меньше стоит. Не отпирайся: ты внушаешь молодым людям, что поэзия вздор, и хлопочешь только о том, чтобы все занимались работой, чтобы процветал труд и ремесла, как будто в этом для нас все и дело; а я - добрый католик: и люблю поэзию, и имею чувствительное сердце: мне дорого то, что ждет нас после смерти. Да; мне всегда приходит на память, что всем надо умереть... И когда мне это придет на ум, и я подумаю, что я тоже умру, то всякий раз ясно вижу перед собою это... как у них были глаза... оба к носу... и темя шевелилось. Я уверяю тебя, что это престрашно, и это со мною долго продолжалось.
- Но, однако, прошло?
- Да, прошло.
- Отчего же?
- От одного ужасного случая, от которого я черт знает как уцелел на свете.
- Какой же это случай? - спросил Мориц.
- Это, Мориц, был чертовский случай, - это адская сцена, на которую опять выходит отец Флориан.
Реби Фола потянул ухо к Морицу и прошептал:
- Так это было на сцене!
- Да, реби Фола, - молчите, - все это было на сцене.
- Хорошо, хорошо! Гонорат продолжал.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Это я мог бы говорить только для верующих, но все равно. Прошел слух в народе, что под Злочевом в лесу на пасеке поселился человек святой жизни. Он завел пчел, давал людям лекарства и ни от кого ничего за это не брал. Бедные глупые русины прозвали его между собою "пчелиный королек". Стали к нему ходить отовсюду; он исцелял всех, у кого бы какая болезнь ни случилась. Если у кого было нехорошо на сердце от сердечных мыслей - и те тоже к нему приходили. И я тоже пошел, чтобы его видеть. До Львова я доехал и все держал пост дорогой, а дальше пошел пешком, чтобы как можно лучше себя приготовить к беседе с святым человеком. Нашел его очень легко: живет в лесу - один... старый, весь оброс бородой, в белой свитке, и даже пахнет от него прекрасно святостью, - медом и воском... А глаза - так насквозь всего человека и проницают. Посмотрел он на меня и говорит:
- Тебе надо покой, - иди отпочни у меня в халупке, а завтра с тобой будем беседовать.
Положил меня в халупку и запер на ключ, а утром вывел и говорит:
- Теперь ты мне можешь открыться.
Я ему стал исповедываться и все, все рассказал, и что тогда делал, и что теперь делаю, и прошу:
- Отпусти мне, отче! Он говорит:
- Для того, чтобы отпустить раба, есть в Библии правило. Я тебя могу отпустить, но только по этому правилу.
Я согласился. Он похвалил.
- Вот, - говорит, - хорошо, милый сын мой (так и назвал: милый сын); пойдем теперь к двери, я тебя отпущу, как должно, по закону.
И тут, господа, вдруг и совершенно неожиданно разыгралась вторая удивительная и невероятная сцена. Реби Фола разинул рот и уронил сухарь.
- У вас худой рот, реби Фола! - крикнул Мориц.
- Нет, я слушаю, что было на сцене.
Гонорат продолжал:
- А по закону, - сказал королек: - когда надобно отпускать раба, то надобно его вот как. Подходи, брат, сюда... Стань вот здесь на пороге у притолки, прислонись к притолке... Так!.. Еще плотнее!
Я стал и прислонился, а он, подлец, вдруг как хватит меня сзади шилом, так сквозь ухо к притолке и пришпилил...
- Это так и надо! - оживился Фола. - Так следовало!
- Почему же так следовало?
- По Второзаконию.
- Второзаконие! Черт бы тебя взял со всею твоею раввинскою ученостью, закричал на него Гонорат и досказал, что пустынник, пригвоздивший его шилом к притолке, оказался не кто иной, как бывший ксендз Флориан.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
- Вы, может быть, ошиблись, капитан?
- Я не мог ошибиться, Мориц! Да и, наконец, ведь мы объяснились.
- Объяснились?
- Как же! Когда он ушпилил меня шилом к притолке... ведь это было так больно, что я закричал во всю мочь и никуда не мог тронуться... А он - чтоб ему околеть - стал передо мною, снял с себя белый парик, подпер руки в бока и спрашивает:
- Узнаешь ли ты меня, наконец, противная собака в австрийском ожерелке? Ты, негодяй, пришел сюда, чтобы за мною шпионить, а я тебя сейчас и разгадал; и вот за это ты простоишь здесь приколотый к притолке до тех пор, пока издохнешь голодной смертью, а я уйду в такое место, где меня другая такая собака, как ты, не отыщет.
И с этим он достал из-под пола кису с деньгами, показал мне шиш и ушел, а меня запер.
- Вот так гемютлих! - воскликнул Мориц.
- Да! И представь себе, друг мой Мориц, что ведь я, действительно, так и стоял приколоченный целые сутки. Что это была за мука! Я тебе и сказать не могу. От боли я не мог вынуть шила. А ухо!.. Описать нельзя, что сделалось с моим ухом... Оно у меня пухло, как пирог на опаре, а при этом шла ужасная стрельба во всей голове и ко всему этому сесть невозможно. Я, Мориц, молился, жарко молился... и как я плакал!..
В этом месте рассказа в голосе Гонората задрожали слезы, и он торопливо вытащил из кармана платок и закрыл свое лицо.
Целестин посмотрел на него через очки и прошипел:
- Мерзавец!
Через минуту Гонорат продолжал:
- Я думал, что я непременно там и умру голодною смертью; но Бог бывает добр ко всем, Мориц! Он и надо мною смиловался, вероятно за то, что никогда не рассуждал на ученый манер, а всегда во все верил как добрый католик. На другой день пришли к домику благочестивые люди, чтобы просить у Флориана благословения. Они стали стучать. Вообрази, как я обрадовался! Но я не мог им отпереть. Я спас себя только тем, что стал петь потихоньку "Под твою милость прибегаем". И хорошо, что я мог это петь так жалостно, что благочестивые люди не могли разобрать моего голоса и подумали, что это поет сам Флориан. И Бог милосердный так сделал, что мой голос издали был совсем как Флорианов голос, и благочестивые люди подумали, что это Флориан кончается, и отбили запертую дверь. О, какое это было благополучие! Они сняли меня с шила и начали меня бить палками, подозревая, что я разбойник и был с товарищами, которые убили или увели в плен Флориана. Я их упросил, чтобы меня отвели к комиссару. Комиссар отправил меня в Вену. В Вене хотели мне ухо отрезать, но, к счастью, отлично вылечили не резавши - только вот эта дырка от шила осталась.
Гонорат показал на свою бирюзовую заклепку и, вздохнув, добавил:
- И вот только с тех пор мне легче вспомнить и про Якуба, и про паныча Гершку, потому что не одни они, а и я тоже пострадал от отца Флориана.
- Только вы несколько меньше, а они больше, - заметил Мориц.
- Это правда; но знаешь, ведь тут много зависит от того, как смотреть на дело.