В коридоре ее поджидали двери в комнаты, принадлежавшие ее отцу и сыну. Если бы ими пользовалась только она, то с таким же успехом их можно было заколотить. В отцовскую каморку Брайар не заглядывала уже много лет. К сыну… как она ни напрягала память, вспомнить не удавалось — не удалось даже представить, как выглядит его комната.
Она остановилась перед дверью Иезекииля.
В отцовское жилище она не заглядывала из некой философской необходимости; комнаты мальчика она сторонилась без особой на то причины. Если бы кто-нибудь ее об этом спросил (а никто, естественно, не спрашивал), Брайар могла бы сказать в свое оправдание, что уважает его право на личную жизнь; однако на деле все обстояло проще, не сказать — хуже. Она забросила его комнату, потому что та не будила в ней ровным счетом никакого любопытства. Кто-то мог бы усмотреть в ее равнодушии безразличие к сыну, но то был лишь один из побочных эффектов постоянной усталости. И все равно ее кольнуло чувство вины. «Я плохая мать», — произнесла она вслух, потому что ни одна живая душа не могла ее услышать — некому возразить, некому согласиться.
Мимолетное наблюдение, не более, — и все-таки в ней заговорила потребность как-то его опровергнуть. Она взялась за дверную ручку и провернула ее.
Дверь открылась внутрь, и лампа разогнала непроглядную пещерную тьму.
В углу притулилась знакомая кровать с плоским изголовьем. На ней Брайар спала в детстве. Она была вдвое уже ее нынешнего ложа, хотя по длине вполне сгодилась бы взрослому человеку. На поперечинах покоилась старая пуховая перина, слежавшаяся в блин толщиной дюйм-два. Поверх замызганной простыни комком валялось стеганое одеяло, сбитое к изножью.
У окошка в изножье кровати притаился грузный коричневый комод, там же — груда грязной одежды, из которой тут и там выглядывали распарованные ботинки.
— Надо бы постирать его вещички, — пробормотала она, прекрасно зная, что либо придется с этим повременить до воскресенья, либо горбатиться ночью — и что Зик, скорее всего, устанет до той поры от беспорядка и займется стиркой сам.
Ей не доводилось еще слышать о мальчишке, до такой степени наловчившемся ухаживать за собой, — впрочем, вместе с Гнилью в жизнь каждой семьи вошли перемены. Да, перемены коснулись всех. Но Брайар и Зика в особенности.
Ей нравилась мысль, что мальчик хотя бы отчасти понимает, почему так редко видит свою мать. И приятнее было считать, что он не слишком осуждал ее. Чего хотят мальчишки, как не свободы? Они ценят независимость, носятся с ней как со знаком зрелости — и если так рассуждать, то ее сыну невероятно повезло.
В парадную дверь что-то стукнуло, шумно завозились с замком. Вздрогнув, Брайар прикрыла дверь спальни и скользнула под защиту собственной комнаты. Там она сбросила с себя остатки рабочей одежды и, заслышав топот в гостиной, крикнула:
— Ты пришел, Зик?
И почувствовала себя глупо — хотя вместо приветствия сгодится и такой вопрос.
— Что?
— Я спросила, ты пришел?
— Пришел, — донеслось в ответ. — Ты где?
— Уже иду, — заверила она, но показалась из спальни добрую минуту спустя — зато теперь от нее не так несло машинной смазкой и угольной гарью. — Где был?
— Гулял.
Он успел снять пальто и повесить его на крючке возле двери.
— Ты ел? — спросила она, стараясь не замечать его худобы. — Мне вчера выдали жалованье. Знаю, в кладовке у нас сейчас шаром покати, но скоро я это исправлю. Ну и кое-что все-таки найдется.
— Да нет, я уже поел. — Он всегда так говорил — и оставалось только гадать, правда это или нет. Предупреждая дальнейшие расспросы, Зик продолжил: — Ты сегодня поздно вернулась, да? Что-то холодновато тут. По-моему, камин и разгореться толком не успел.
Она кивнула и направилась к чулану с продуктами. Ужасно хотелось есть, но чувство голода так часто навещало ее, что Брайар привыкла на него не отвлекаться.
— Взяла дополнительную смену. У нас там кое-кто заболел.
На верхней полке в чулане обнаружилась смесь для тушения — сушеные бобы и кукуруза. Снимая банку, Брайар мысленно посетовала на отсутствие мяса, но увлекаться сожалениями не стала.
Она поставила на огонь кастрюльку с водой и нашарила под полотенцем кусочек хлеба, зачерствелого чуть ли не до несъедобности, однако сунула его в рот и принялась жевать.
Иезекииль взял стул, присвоенный Хейлом, подтащил его к камину и принялся отогревать онемевшие на холоде руки.
— К тебе заходил какой-то мужчина, — сказал он с таким расчетом, чтобы мать за углом расслышала его слова.
— Так ты его видел?
— Чего он хотел?
В кастрюльку с глухим перестуком и бульканьем посыпалась суповая смесь.
— Поговорить. Конечно, для гостей поздновато. Наверное, со стороны это не очень-то, но что нам могут сделать соседи? Наболтать всяких гадостей у нас за спиной?
Когда сын опять заговорил, в его голосе слышалась усмешка:
— И о чем же он хотел поговорить?
Вместо ответа, она дожевала хлеб и спросила в свой черед:
— Ты уверен, что не хочешь присоединиться? На нас двоих с головой хватит, а вид у тебя — не позавидуешь. Кожа да кости.
— Я же сказал, что поужинал. А вот тебе в самый раз бы подзаправиться. Ты такая тощая, куда уж мне до тебя.
— А вот и нет, — отозвалась она.
— Да оба мы такие. Но чего все-таки хотел тот мужчина? — повторил Зик.
Она вышла из-за угла и привалилась к стене, сложив руки на груди. Волосы окончательно растрепались, от прически и не осталось и следа.
— Он пишет книгу о твоем дедушке. Или говорит, что пишет.
— Думаешь, может и не писать?
Брайар пристально вгляделась в лицо сына, пытаясь понять, кого же он напоминает, когда делает такое вот невинное, нарочито бесстрастное лицо. Определенно, не своего отца, хотя бедняжке и достались в наследство его космы. Посветлее, чем у нее, потемнее, чем у папаши, — дикая шевелюра, которую ни гребнем, ни маслом не урезонить. Такие волосы словно созданы для того, чтобы расти на детской головке и получать ласки от воркующих старушек. Но чем старше становился Зик, тем нелепее они смотрелись.
— Мам? — не отступался он. — Думаешь, тот мужчина врал?
Она мотнула головой — ничего не отрицая, только чтобы отделаться от мыслей.
— Мм… Ну, не знаю. Может, да. А может, и нет.
— С тобой все хорошо?
— Лучше не бывает, — проговорила она. — Просто… просто на тебя смотрела. Я так редко тебя вижу, честное слово… Надо бы нам… не знаю даже. Надо нам что-нибудь делать вместе.
Он смущенно заерзал:
— Что, например?
Его смущение не осталось незамеченным. Брайар попыталась замять собственные слова:
— Да ничего конкретного. Так себе идея, пожалуй. Может… хм. — Она вернулась на кухню, где можно было говорить правду и не видеть при этом, как ему неловко. — Может, для тебя даже лучше, что я держусь на расстоянии. Тебе, наверное, не очень-то легко приходится — еще бы, быть моим сыном. Иногда мне кажется, что если бы я позволила тебе сделать вид, будто меня вовсе не существует, то поступила бы очень милосердно.
Какое-то время из гостиной не доносилось ни звука, потом он сказал:
— Да не так уж и плохо быть твоим сыном. Я тебя не стыжусь, если что.
Но остался у камина, в лицо говорить не рискнул.
— Спасибо.
Она помешала вскипающую смесь деревянной ложкой, прочерчивая в пене замысловатые спирали.
— Да нет, я серьезно. И если уж на то пошло, то быть внуком Мейнарда тоже не так уж плохо. А в некоторых кругах и вовсе даже хорошо, — добавил он.
И от Брайар не ускользнуло, как резко осеклась его речь, — словно мальчик испугался, что сболтнул лишнего.
Будто она и без того не знала.
— Хотелось бы, чтобы ты водил компанию с кем-нибудь получше, — проронила она.
И судя по ее словам, она догадывалась о большем, чем ей хотелось бы. А где еще ее ребенку искать друзей? Кто еще захочет иметь с ним дело, как не люди, для которых Мейнард Уилкс — народный герой, а не преступник, которому повезло не дожить до суда.