По всем этим льдинкам, льдинам, льдинищам бегают, перепархивают трясогузки, что-то ищут, склёвывают. Их много – идёт валовой пролёт.
Речная крачка. Её прилёт, говорят, означает начало хода сёмги.
Зоркий глаз охотника издали заметит сидящих на льдинах уток. «Вон, глянь-ка, – скажет какой-нибудь, – плавщики появились, плавщичат». Это значит, что утки плывут, отдыхают на льдинках, по-печорски – плавщичат. А уток самих называют плавщикáми. Но утки не доплывают до посёлка. Есть какая-то невидимая черта, у которой они поднимаются и улетают вверх по реке. Там они опять садятся на льдины и плывут к посёлку. И повторяется всё снова и снова. А сердце охотника замирает – утки летят! Утьва! Скоро охота!
Почему-то не помнится мне ледохода без солнышка, хотя, знаю точно, было такое. Остались же в памяти только тёмная, почти чёрная вода, вечернее солнце вдоль реки и сверкающие сахарными краями льдины, выплывающие из-за поворота. Они плывут и плывут, и кажется, что конца им не будет.
Вместе с ледоходом и тёплым южным ветром вываливает на Печору с юга вал за валом пролётная птица. На реке тут и там утки – кряквы перелетают, трюкают чирки-свистунки, жалобно пересвистываются свиязи, словно выговаривают своё название: «С-сви-и-у! С-сви-и-у!» По берегам и льдинкам гоняются друг за другом кулички: зуйки, перевозчики, улиты. Где-то далеко за лесом, в стороне Гусиного болота слышен заунывный, душу переворачивающий крик-свист большого кроншнепа: «Ку-у-р-ли-и-и!» На дорожках в посёлке и на проталинах в полях мельтешит птичья мелкота: овсянки, жаворонки, скворцы, лапландские подорожники.
Высоко, быстро и величаво плывёт в небе беркут, держа путь точно на север. Кружатся над Печорой и визгливо кричат сизые и серебристые чайки. Солнце просвечивает им крылья, и птицы – в сверкающем ореоле.
В елях – зяблики и вьюрки наперебой поют, словно стараются друг друга перекричать. В прошлогодней листве под деревьями копошится дрозд-деряба и вдруг выскакивает на грязный, засыпанный еловой хвоей сугроб, тревожно чокает и качает хвостом. К закату он взлетит на свою любимую берёзу и будет давать ежевечерний концерт вместе с белобровиками и певчими.
Бывает, налетит ненастье, придавит мокрым снегом птицу к земле и ко льду, загонит в кусты да кроны деревьев. Но ненадолго всё это. Выглянет солнышко, и – слышишь! – зяблик залился песенкой. Скворцам же и снег нипочём – поют напропалую и под метелью.
А вода неудержимо лезет вверх и вверх, вливается в лесные ручьи, подмывает обрывистый берег, валит в реку ели, гнёт ивняк и черёмушник, развешивает по их веткам весенний мусор, стаскивает последние льдины, которые ледоход выпихнул далеко на берег. И вот уже вместо льда плывёт по реке всякий хлам, подмытые и рухнувшие в воду ели и пихты, старые пни и коряги. На иной сидит ондатра и чистит, намывает мордочку и бока.
Пройдут один за другим большие теплоходы-буксиры вверх по реке за плотами леса, и долго ещё из-за печорских излучин будет слышно тяжёлое глухое рокотанье их мощных дизелей. Буксиры спугнут утиные стаи с реки, и пойдут они дальше на север, и будут отдыхать на других реках, которые ещё не вскрылись, а только ждут своего срока.
Прощай, ледоход, до новой весны!
Уньинские сюрпризы
Весной на севере всегда жди возврата холодов, заморозков до июня, но чтобы такое! Середина мая! Через четыре дня Никола Вешний, тёплый, а тут морозище! Да ещё какой! На Уньé даже шугу выкинуло. Мы это увидели километра за два до того места, где она впадает Печору – по ней, ближе к её левому берегу, плыло сало – мельчайшие, слипающиеся кристаллики льда, шуль, как там говорят.
Время шло уже к полуночи, но было почти светло. До белых ночей оставался всего месяц. Наша лодка с мощным мотором влетела в Унью, и замелькали по сторонам плотные голые ивняки, невысокие обрывчики да огромные льдины, выдавленные ледоходом на оба берега. Нам надо было подняться по этой реке километров двенадцать до маленькой заброшенной деревушки Светлый Родник, где родился мой моторист и постоянный напарник по печорским охотам Юра Лызлов. В его родовой, давно опустевшей избе мы хотели скоротать остаток ночи и сделать дневной перерыв для отдыха после четырёх суток бессонного бродяжничества по весенней Печоре.
Чем дальше мы поднимались по Унье, тем плотнее становилась шуга. Поверхность реки была покрыта словно оспинами. Морозило так, что стало по-настоящему холодно даже в дублёных полушубках и не только от набегающего ветра. Морозом тянуло и от огромных льдин по берегам, от тьмы под обрывами и от бесконечной стенки ивняков и черёмушника по берегу с правой от нас стороны. Обычно в разгар весны даже по ночам вдоль берегов видишь и слышишь уток, куликов. Сейчас же всё словно вымерзло – никакой живности.
Лодка постепенно замедляла ход и, наконец, так огрузла, что двигалась не быстрее пешего человека. «Вихрь» выл, но не мог вытянуть её на глиссирование.
– Ну вот, приехали! – Юра топнул по сланям. ─ Шуль к дну льнёт, теперь его там наверняка центнера два налипло, не меньше. До Светлого не дотянем. Шуга вон какая!
Пытаться как-нибудь сбить лёд с днища нечего было и думать. Ночь, мороз градусов десять-двенадцать. Вокруг всё отсырело после половодья и промёрзло. Мы рассчитывали ночевать сегодня под крышей, но Унья преподнесла нам свой первый сюрприз.
– Давай, Юр, к берегу, – сказал я. – Чего мотор мучить. Глянь, он уже захлёбывается.
– Немного, пожалуй, ещё проскребёмся, – ответил Юра. – Вишь, Лебедевскую пожню уже прошли. Сейчас за поворотом Полин мыс будет. Там перед ним высокое место, лес. Здесь-то и дров не найдёшь.
Юра Лызлов за рулём нашей моторки.
«Скреблись» мы до нужного места ещё с полчаса. Берега по обеим сторонам полностью забило льдом. Видно, в ледоход здесь стоял большущий затор. Даже просто пристать к берегу было негде. Но вот с левой стороны показался безлесный обрыв метра четыре высотой, а за ним какой-то ручеёк. Устье его было свободно. Вот туда мы и загнали-затолкали лодку, и она осела обледенелым днищем на песок. Мотор заглох, и наступила тишина. Только река словно шептала что-то, позванивала льдинками. Шуга шла уже во всю реку – от берега до берега.
Пристанище Юра и вправду выбрал очень хорошее – местный житель! Хотя какой уже ночлег ─ время за полночь и до настоящего света осталось часа полтора. И всё же мы вытащили на обрыв примус, чайник с водой, еду и схоронились в густом ельничке у самого обрыва. Наверху было вроде не так холодно, как у воды. Костёр разводить не стали – в сумерках дрова искать долго. Решили пересидеть около примуса. Он у Юры был старинный, латунный и загудел громче, чем паяльная лампа. Даже говорить было трудно, так он ревел.
Взяли мы на обрыв и юрину подсадную утку, которая за эти дни приманила нам не одного крякового селезня. Звали утку Малгося. Почему Юра назвал её этим польским женским именем, я так и не выяснил. У всех в посёлке утки просто Машки, Дашки да Катьки, а вот у Юры по особенному – Малгожата! Да ещё ласковенько так: «Малгосенька! Малгожатка!» Смех, да и только!
Однако она заслужила такое ласковое обращение – звала селезней классно. Кавалера из пары выбивала метров за двести. Заслышав малгосину заливистую осадку, даже самый осторожный и нахлёстанный заворачивал в её сторону. Видно, что-то такое особенное, женское было в её голосе. Сама же она была невзрачная с уродливыми кривыми лапками, крылья не складывались, как положено, а торчали над спинкой маховыми перьями. Летать она не могла, одним словом – инвалидка. Вероятно, сказалось близкородственное разведение. Все подсадные в посёлке произошли от одной пары, а Малгося была уже в пятом поколении потомок. И, тем не менее, против её голосочка не мог устоять ни один селезень, а Юра трясся над ней, как над драгоценностью.
Чайник закипел, мы сыпанули в него чаю с полпригоршни, подождали немного, чтобы настоялся. Напились, поели и вроде бы согрелись. Юра прикорнул около ствола ёлки, а я решил осмотреться и вышел из нашего ельника на большую поляну.
Она начиналась от обрыва, и с трёх сторон её ограждал непроницаемо чёрный ельник. До дальнего конца поляны было метров пятьдесят. У самого обрыва на старом остожье лежали какие-то палки и остатки прошлогоднего сена – летом здесь сенокосили.
Я подошёл к краю обрыва. Немеркнущая ночная заря залила призрачным светом седую от инея поляну и уньинскую пойму с зарослями ивняков и черёмушников, которые словно растворялись в сырой ночной дали. Удивительная, какая-то первобытная тишина стояла в мире.
Что же такое тянет нас в этот мороз, в эту неустроенность от теплого дома, от домашнего уюта? Что заставляет нас мёрзнуть, мокнуть под дождём, спать вполглаза на холодной земле, греть пальцы о кружку с горячим чаем, пахнущим дымом костра, и ждать, ждать с замиранием сердца того знакомого, но каждый раз нового посвиста утиных крыльев и позыва крякового селезня, твоей будущей добычи? Может, незабываемое ощущение твой причастности к круговороту природы или возможность проверить себя на прочность в лесу, на болоте или, вот как мы, на весенней реке, несущей лёд? Эти вопросы можно только задавать. Ответа на них нет. Есть, правда, один-единственный ответ – это ОХОТА, но понятен он только охотникам…