Временами откуда-то слышен звон гоголиных крыльев. На Печору метрах в двухстах от меня опустилась огромная стая свиязей. Слышно, как хрипят и свистят селезни, ухаживая за уточками. В метре от подвесного мотора проплыла парочка трескунков. Селезенчик даже приподнялся на хвостике и заглянул в мой скрадок, а стрелять было нельзя – слишком близко до него, стволами можно было достать.
Дашка моя вдруг насторожилась и дала осадку – та-а-а-та-та! И тут же справа, возле чёрного затопленного куста ляпнулась на воду какая-то утка и поплыла к моей. Это был не кряковый селезень ─ желанная добыча, а какой-то другой. Он не жвакал, не свистел и не хрипел. Совершенно чётко и разборчиво, сипло и как бы с придыханием он выдавливал из себя: «Са-ак-сон! Са-ак-сон!»
Что за чудеса! Я такого раньше никогда не слышал, но тут же сообразил, что это селезень широконоски. На Печоре её зовут саксóном. Утка сама дала себе название.
Саксон не подплыл на расстояние выстрела. То ли он заподозрил что-то неладное, то ли утку подсадную принял не за свою подругу, но добыть его мне так и не удалось.
Желтоглазый
Катька, моя лучшая подсадная, работала в это утро как надо. Два селезня уже лежали на воде в старой осоке, а она всё наманивала новых, сидя на своей кочке. Вдруг она тихо сползла с неё, вытянулась и словно утонула. Я почувствовал неладное – где-то рядом серьёзная опасность, но и из шалаша мне не было видно, что ей грозит.
И тут сзади, развернув веером серый хвост с широкими белыми полосами, крутанулся к моей любимице здоровенный ястреб-тетеревятник. Сердце у меня упало – конец утке! Но ястреб промазал, скользнул над самой водой и сел на корягу чуть левее меня, метрах в пятнадцати. Катька не шевелилась, а он, не моргая, смотрел на неё огромными жёлтыми глазами. Его грудь, полосатая как тельняшка, розовела на утреннем солнце.
Ах ты, погань! Пират лесной!
Я осторожно просунул стволы ружья сквозь ветки шалаша. Ястреб глянул прямо мне в глаза, пригнулся, чтобы взлететь, но не успел. От удара дробью он свалился спиной на воду, распахнув крылья.
Я вылез из шалаша, подошёл к нему и поднял за крыло на вытянутой руке – ненароком ещё на когти напорешься. Голова ястреба свесилась, жёлтые ноги, прижатые к груди, медленно выпрямились, а пальцы с крючьями чёрных острейших когтей начали расправляться. Я сунул им меховую рукавицу. Когти медленно, уже автоматически, сомкнулись, и легко пронзили кожу и мех. Мёртвый ястреб делал то, что было назначено ему природой – хватал, чтобы убивать.
Вдруг тихо крякнула Катька. Я повернулся к ней и увидел, что она, вытянувшись, внимательно смотрит из-за кочки на своего врага, словно не верит ещё, что он мёртв, а она жива.
Живая тишина
Середина мая. Белые ночи ещё не наступили, но темноты давно уже нет и в полночь. Весенние сумерки.
Над зеркалом залитой луговины тишина, за щёткой ивняка, метрах в ста, бесшумно катится мутная Печора. Плеснул подмытый пласт берега, затрещала и начала валиться в реку обречённая ель. Хорошо видно, как она отделилась от стенки леса. Сейчас ухнет. Нет, не падает. Заскрипела натужно и остановилась, вздрагивая хлыстоватой вершиной.
Берегом вдоль ельника иду к лодке. Непотухающая заря светит в лицо. Похрустывает подмёрзшая земля. Тоненько, словно стараясь не нарушать тишину, тирикают кулички-перевозчики у берега.
Под разлапистыми одиночными елями на самом краю разлива – грязные сугробы и сугробики. Слева вода, справа большая поляна, седая от ночного инея. На ней снега нет, уже растаял. Его остатки будто уползают серыми языками в дальний плотный ельник.
Небольшой сугробик под ближней ёлкой словно ожил, выскочил на поляну и помчался к ельнику, сжимаясь и растягиваясь. Да это заяц-беляк! Перелинял почти наполовину. Он заскочил в лес и долго там ширкал по снегу. Можно было даже проследить, в какую сторону он пошёл.
Качнулась еловая лапа, и в глубине кроны повернулось ко мне огромное совиное лицо. Да ещё с бородой! Бородатая неясыть – одна из самых крупных сов! Она вылезла из чёрных недр ветвей, вытянулась и замерла, глядя будто через какую-то загородку. Взгляд её словно воткнулся в меня. Даже в сумерках было видно, какие жёлтые у совы глаза.
Я подошёл к ней вплотную. Между нами было не больше трёх метров. Сова переступила, аккуратно перехватывая ветку мохнатыми пальцами. Я подумал – ну и когтищи! – и шагнул к ней ещё раз. Тут она развернула огромные крылья, оттолкнулась, маханула прямо через меня, опахнув прохладой, и поплыла в воздухе к затопленному кустарнику. Там, беззвучно лавируя между ивинами, она принялась гонять куликов. Они удирали, дрожа крылышками над самым своим отражением, а она, словно нехотя, летала над ними как гигантская бабочка. Её двойник в гладкой воде будто пытался подловить какого-нибудь куличка снизу. Когда она кидалась сверху, то почти соединялась с этим своим двойником.
Кулики рассыпались, попрятались куда-то и замолкли. Сова плавно поднялась над кустами, чёрная на фоне зари. Не теряя достоинства, не торопясь, она перелетела поляну и исчезла в елях, под которые забежал заяц. Ни одна ветка не качнулась.
Вдруг заяц там начал гукать и стонать. И тут же, будто в огромную глухую трубу гуднула в ответ ему сова: «Гу-у-у! Гу-гу-у-ух!» Снова, но уже громко затараторили кулички.
Ожила весенняя тишина.
Остановка
Вечер. Солнце село, но зарево заката, немного пригаснув, будет всю ночь стоять в северной стороне. Потом оно переместится к востоку и станет восходом Солнца.
Поднимаюсь на моторке по весенней Печоре. Она только-только освободилась ото льда. Пустынно и зябко над вечерним простором холодной и мутной воды с последними замызганными льдинками.
Мотор засорился, перегрелся и заглох. Пристаю к берегу переждать, пока он остынет, а заодно и размяться. После рёва мотора тишина сначала ошеломляет, потом начинаешь слышать.
Скромно булькает и названивает ручеёк в своём маленьком ущельице, которое он прорыл в песке, наметённом полой водой. Песок ещё не слежался и оплывает под ногами, трясинится. Где-то впереди, в кустах, залитых половодьем, трюкает чирок-свистунок, ему вторит другой, а их уточка вскрикивает визгливо, словно издевается над ними. Дроздов почему-то не слышно.
Зарянка-малиновка разлилась песенкой в сумеречном ельнике у самой воды и вдруг выскочила на чистое место. Чуть ли не к самым моим ногам. Рыжая грудка, чёрный булавочный глазок, а сама – пушистый шарик с хвостиком-палочкой. Глянула снизу, присела два раза, как поклонилась, и мышкой шмыгнула под колючий шиповник, только трава прошлогодняя прошуршала. Она наверняка проверяла, кто это тут такой проявился в её владениях.
В такие моменты чувствуешь себя пассажиром скорого поезда, который остановился вне расписания на маленькой станции, а местные жители хотят разглядеть тебя, какой ты нездешний.
Лето – белые ночи
Два лабаза
В конце июня в дальнем загоне лосефермы медведь задавил крупного прошлогоднего лосёнка. Обычное это дело – почти каждый год в загоны вламывается медведь и гоняет лосят. Однажды один такой наскочил на лаборанта, который шёл их проведать. Он отогнал медведя, колотя палкой по ведру.
Медведи в загонах ходили ежегодно, однако, не всегда мирно.
Когда этот медведь задавил лосёнка, в тот же день соорудили около останков лабаз, и охотники сидели на нём целую ночь, караулили зверя. Если медведь начинает ловить домашних лосят, надо его кончать. Увлекшись, он будет пакостить ещё и ещё, да и на следующий год попробует. Но этот медведь состорожничал и в ту, первую, ночь к мясу не вышел.
На второй вечер на лабаз пошли два научных сотрудника – Володя и Серёжа. У Володи карабин калибра 7,62, у Серёжи – двустволка-ижевка двенадцатого калибра…
В конце июня самые белые ночи на Печоре. И лес, и река, и посёлок непривычно пусты и светлы. И в полночь можно читать. Хоть и светло, но к урочному часу всё стихает. Перестают петь птицы, куда-то исчезают комары, по реке не снуют моторки, вода успокаивается, и длинные печорские лодки замирают, уткнувшись в берег под обрывом, белея колпаками подвесных моторов. Они словно стараются вскарабкаться в лодку, но сил нет, и они уснули, уцепившись за корму.
Белая ночь над Печорой. Посёлок Якша, в котором я прожил почти девять лет.
Тишина на реке великая, и только слышно неумолчное тириканье куличков-перевозчиков по песчаным заплёскам, да камышёвка, не останавливаясь ни на минуту, захлёбываясь от азарта, стрекочет в белой пене черёмухового куста. Каждый год – в одном и том же.
Иногда вдалеке за лесистыми излучинами реки, в свежем недвижном воздухе повисает далёкое пение подвесного мотора – какой-то неугомонный полуночник держит путь к дому. Белая ночь ему помощник. Мотор то слышней, то тише – лодка крутит по извивам реки. Потом из-за последнего поворота выскакивает дюралька и летит к посёлку. Кто-то бесформенный сидит на корме вплотную к колпаку «Вихря», закутанный в какую-то лопотину от ночной холодной сырости – видно только бледное лицо. Лодка чертит на воде расходящуюся полосу и по дуге летит к берегу. Сброшен газ, уркает и замолкает мотор, гремит по металлу цепь якоря, от противоположного берега кидается эхо, и снова всё стихает. И снова, и снова – над самой водой мелодичный стрёкот камышёвки, перекличка куличков по берегам, сладковатый и терпкий запах черёмухи, а надо всем – белёсый немеркнущий свет неба…