знаков различия. Но вид при этом у него был куда более подтянутый, чем у иных испанских офицеров. Он был военный, а они — переодетые штатские. Солдат или унтер-офицер царской армии, не помню, он служил в Красной Армии со дня ее основания.
Мы ехали лесом. Было еще рано, светило ласковое, не горячее, совсем «наше» солнце. Щебетали птицы.
— Я тебе покажу все как есть. Что можно писать, чего нельзя, я не знаю, это твое дело и начальства. Но начальству ты все расскажи непременно, ничего не скрывай. Пусть знают.
Сколько раз потом я слышал эти слова от наших людей! Как страстно хотели они, чтобы «начальство» знало всю правду, одну правду, ничего, кроме правды.
Я спросил, далеко ли до фронта. Фелипе молча показал на табличку, стоявшую на краю дороги. На ней было аккуратно выведено: «Опасно! На фронт!» И снизу: «1 клм». Мимо таблички по узкой просеке в гору поехал крестьянин. Повозку тащили два мула.
— Он едет на фронт? — наивно спросил я.
— Работать он едет. На свое поле, — буркнул Фелипе. — Когда еще упадет снаряд. Да и упадет ли. А пахать надо.
Наш шофер тоже свернул в горы. Мы долго кружили, не поднимаясь на гребень. Наконец Фелипе остановил машину, мы прошли несколько шагов, внизу открылась большая, почти круглая долина и в центре ее — город.
— Вот тебе Уэска. А вот тебе бинокль.
В прозрачном утреннем воздухе и без бинокля было видно белье, развешанное на окраине города. Острие соборной башни казалось чуть ниже того места, где мы стояли. По прямой до собора было не больше четырех километров. А в бинокль можно было различить каждое окно, сливались только отсвечивавшие на солнце. Казалось, что город мертв: никакого движения, ни одного человека. И вдруг задвигалось белье, в бинокль я увидал даже лицо толстой женщины, которая снимала простыни с веревок.
Фашисты называли Уэску своим Мадридом. Она была окружена республиканцами, но гарнизон и гражданская гвардия отбили все атаки. Выли попытки взять Уэску штурмом. Они не удались. Но в Мадриде населения миллион, в Уэске — тысяч десять: часть фашисты вывезли. Вокруг Мадрида нет крупных городов, здесь близко Сарагоса. Правда, как в Мадриде, и здесь только одна дорога связывает осажденных с тылом. Мы снова поехали по горам, потом лесом спустились вниз и вышли из машины перед маленьким крестьянским домиком, вокруг которого толпились солдаты. У крыльца стояла другая машина. Входя в дом, Фелипе нервно поправил ремни, хотя шли мы всего лишь к командиру анархистского батальона.
Он сидел в накуренной комнате, хмурый, небритый, весь в пулеметных лентах, с гранатами на поясе. Рядом с ним — штатский в пальто с поднятым воротником. Мы поздоровались. Нам никто не ответил.
Фелипе сказал, что просит разрешения показать советскому журналисту дорогу в Сарагосу, к которой подходит передовая линия. Явно нервничая и не поднимая глаз, командир заявил, что никаких посторонних лиц он на передовую не пустит и вообще предлагает нам немедленно удалиться.
Лицо Фелипе идет пятнами, но голос и жесты спокойны. Он достает свое удостоверение.
— Если вы меня не помните, — говорит он, — вот доказательство, что я — советник фронта.
— Я вас не знаю, — по-прежнему не поднимая глаз, говорит командир, — и не хочу знать. Здесь я командир и приказываю вам удалиться. Иначе…
Штатский смотрит на нас в упор, курит, молчит.
— Я заявлю об этом в штабе фронта, — говорит Фелипе.
— А я слушаю штаб, когда нахожу нужным, — отвечает командир, и последнее слово остается за ним.
Мы выходим. У крыльца стоят вооруженные солдаты и смотрят на нас с усмешкой. Один что-то кричит нам вслед, другие все-таки унимают его.
В машине Фелипе долго молчит, только пятна не сходят с его лица.
— Теперь ты видел, что это такое. Два дня назад мы были с ним в штабе, а встречались раньше раз десять. Он сам просил меня приехать. Ты понял, в чем дело? Из Барселоны приехал их главарь, штатский этот, который молчал и слушал, надо было ему показать, что комбат — настоящий анархист, вот как он с советскими разговаривает. Самому стыдно, но старается. Даже солдатам неловко, а ему — перед солдатами. Не ушли бы, арестовал бы. Вот так и работаем, советнички. Я хотел тебе на месте показать, теперь придется по карте. Смотри. Вот она, дорога. Можно спокойно выйти на нее, когда нет фашистских машин. С другой стороны тоже анархисты. Сколько раз предлагали им: перережем ее. Нет, боятся: тогда фашисты пойдут на нас и из Уэски и из Сарагосы и раздавят. А пока фашисты по дороге преспокойненько снабжаются.
Возвращаемся туда, где табличка «До фронта 1 клм», идем по леску. Вперед и назад ходят вооруженные люди, зачем ходят, неизвестно. Наконец ход сообщения. И тут как на городском тротуаре. Потом глубокий узкий ров со стоком для воды. Жужжанье редких пуль, похожее на пчелиное. Но — так высоко, так безопасно. На краю рва — мешки с песком. Внизу — солдаты. Как и раньше — никакого внимания к неизвестным людям, ни одного вопроса, никакой проверки.
Подползаем к мешкам. Фелипе шепчет: «Пригнись на всякий случай». Выглядываю. Метрах в тридцати — унылое казенное здание, обнесенное кирпичной стеной. В стене ясно видны дырки от пуль. Это прославленный на весь мир дом для умалишенных Уэски, «маникомио» по-испански, передовой оплот фашистов, в нескольких стах метрах от самого города.
Кольцов, когда что-нибудь не ладилось, когда возникал очередной беспорядок, всегда говорил: «маникомио».
К нам подползает солдат и с гордостью рассказывает, что в «маникомио» фашисты держат только испытанных унтер-офицеров кадровой армии. Ров, оказывается, называется здесь «траншеей смерти». Надо говорить тихо, фашисты могут услышать голоса и кинуть гранату.
— Убивало кого-нибудь?
— Одного ранило.
Фелипе встает во весь рост и прикладывает бинокль к глазам. Сзади я слышу восклицание: «Локо!» Потом я узнал, что это значит — сумасшедший. Что-то в тоне этого восклицания заставило меня встать рядом с Фелипе. Он покосился на меня, хотел что-то сказать, но молча протянул мне бинокль. Стена как стена, дом как