Об этом я не спрашивала. Такого вопроса я ей не задала. А сама Эмили не рассказывала о прошлом. У меня разрывалось сердце от жалости, и в то же время меня мучило раздражение от сознания невозможности проникнуть за воздвигнутый ею барьер. Вот она в образе строгой серьезной девочки, аккуратной до абсурдности, в аккуратном платьице, закутанная в одиночество, отгороженная неприступной наблюдательностью — и тут же она взрывается болтовней, превращается в инструмент для развлечения. Но почему? Я не считаю, что в моем поведении проскальзывало что-то угрожающее. Мне казалось, что я едва существую, что я представляю продолжение ее самой. Что-то вроде ее родителей, няньки, опекуна. А когда мне придется покинуть это место, Эмили надо будет передать кому-то еще? За ней вернется мужчина, оставивший ее у меня? Родители отыщут дочку? Что мне делать с девочкой? Ведь я в жизни не помышляла о такой ситуации… Ребенок… Ответственность за него… Да к тому же она растет! Всего лишь за несколько проведенных у меня дней у Эмили появилась грудь, распирая детские платья. Изменился и овал лица. Одно дело девочка, пусть даже девочка с моськой или с киской, но совсем другое — девушка. Особенно в такие времена.
Сама себе противореча, могу утверждать, что раздражала меня и ее лень. Хотя, много ли дела в моей квартире? Эмили часами сидела у окна, следила за прохожими, впитывала каждую мелочь, развлекала меня замечаниями. Очевидно, девочку и прежде считали занимательным собеседником, кого-то развлекали ее замечания. Здесь я снова несколько теряюсь, ибо замечания эти явно не соответствовали восприятию двенадцатилетней девочки. Хотя, возможно, я просто отстала от жизни, не учитываю сложности условий, в которых приходилось тогда жить детям.
Выходил из дома профессор Уайт, спускался с крыльца, останавливался, оглядывался, чуть ли не в позе часового: «Стой, кто идет!» Затем как-то приосанивался, как будто вот-вот вытащит перчатки или поправит шляпу. Профессор Уайт — мужчина поджарый, моложавый, даже молодой, ему еще и сорока нет. Четко артикулированный господин, в его жизни всему отведено свое место. На лице Эмили при виде профессора всегда появлялась знающая усмешка, как будто говорящая: «Ага, попался!» И, вороша желтый загривок своего питомца, девочка как-то изрекла:
— Он выглядит так, будто сейчас перчатки натянет.
В другой раз она проронила:
— У него кошмарный характер.
— Почему ты так думаешь, Эмили?
— Ну, все время за собой следит, вечно такой чистенький, аккуратненький… Должен же он когда-нибудь сорваться.
В третий раз девочка заметила:
— Если у него есть любовница, то уж конечно с подмоченной репутацией. И это его страшно злит. — Возможно, она и не ошибалась.
Я обнаружила, что выискиваю для себя повод посидеть в гостиной и послушать замечания Эмили. Хотя порой ее ядовитые реплики вызывали у меня смешанные чувства.
О Дженет Уайт, девочке примерно своего возраста, она однажды высказалась:
— Ну, эта всю жизнь будет искать кого-нибудь, похожего на папочку, но где же ей такого взять! Нет таких больше.
Эмили, конечно, имела в виду всеобщий развал, не способствующий воспроизводству респектабельных профессоров в белоснежных незапятнанных рубашках со скрытыми страстишками к девицам с запятнанной репутацией. Время отменило понятие респектабельности и стерло различия между репутациями. Профессора Эмили называла Белым Кроликом, его дочь — Папенькиной Дочкой, добавляя при этом, что и сама относится к той же категории. На мое замечание, что ей, может, стоило бы подружиться с Дженет, она только усмехнулась:
— Я? С этой?
Большую часть дня Эмили проводила в большом кресле, придвинутом к окну, и держала себя, как ребенок. Ей бы подошли белые носочки на пухлых ножках, бант в волосах. Но ноги ее обтягивали джинсы, а плечи прикрывала отглаженная утром рубашка с двумя незастегнутыми верхними пуговицами. Волосы Эмили теперь разделял прямой пробор, и можно было сказать, что она молниеносно превратилась в красотку молодую. Подтверждая этот шаг в опасную сторону, замечания ее по большей части относились теперь к проходящим мимо молодым людям. У одного смешная походка, выдающая его неуверенность в себе, у другого манера вычурно одеваться, у третьего прыщи на физиономии или всклокоченные волосы. Эта шагавшие мимо окон малопривлекательные личинки неотвратимой силы, от которой нет спасения, вызывали у нее плохо замаскированный ужас.
Эмили подавляла меня точностью высказываний по многим причинам, одной из которых было мое собственное прошлое. Однако сама она этого даже и не подозревала, считая, что таким образом проявляет свою благодарность, развлекая меня проницательными наблюдениями. Никто не проскользнул мимо нашего окна неоплеванным. Умное дитя, сообразительное, наблюдательное. И привыкшее к тому, чтобы ее за эти качества хвалили.
Тем не менее однажды я зашла в комнату и увидела, что Эмили погружена в беседу с Дженет Уайт. В ее речи — ни тени иронии, неискренности. Если ей и не нравилась Дженет Уайт, то сама она явно хотела понравиться профессорской дочке. Девицы надавали друг другу обещаний, планировали совместные вылазки за покупками, на прогулки, к кому-то в гости. Когда улыбающаяся Дженет проследовала своей дорогой, Эмили заметила:
— Она слышала, как ее родители обо мне говорили. А теперь доложит им о разговоре со мной.
Всякого, кто оказывался в поле зрения Эмили, кто приближался к ней, она воспринимала как угрозу. Таким образом настроила ее предыдущая жизнь, какова бы она ни была.
Я пыталась поставить себя на место Эмили, представить, почему люди, появляющиеся рядом с ней, единожды мимоходом или многократно, вызывают с ее стороны критику, защитную реакцию. И я пришла к выводу, что это общечеловеческая реакция, присущая всем людям, в том числе и мне. В Эмили, однако, присутствовало нечто, эту реакцию усугубляющее, гипертрофирующее. Разумеется, когда к нам приближается кто-то новый, незнакомый, мы настораживаемся, оцениваем этого индивида и опасность, которую он может для нас представлять. Мы производим тысячи непроизвольных замеров, вычислений, прикидок, приходя к предварительному выводу: «Да, этот мне подходит» или «Нет, это не по мне»; «О, этот тип опасен… Осторожно! Берегись!» И так далее. Но именно Эмили высветила для меня тюрьму, в которой каждый из нас находится, продемонстрировала, как всем нам трудно допустить к себе мужчину, женщину, даже ребенка без этой карантинной инспекции, быстрого, холодного, беспощадного анализа. Но эта реакция столь молниеносна, привычна — возможно, мы впитали ее с молоком матери в раннем детстве, — что мы не ощущаем на себе ее тисков.
— Нет, вы только посмотрите, как она вышагивает, — мурлыкала Эмили. — Гляньте, какая жирная старуха. — (Трудно сказать, сколько лет было женщине: сорок, может, пятьдесят, а может, и всего тридцать!) — В молодости ее походка мужиков током била. Они балдели: «Ух ты, глянь, как она очком играет!» — Ядовитость иронии Эмили усугублялась ее точностью. Она обсуждала жену бывшего биржевого брокера, постепенно скатившегося в торговцы вторсырьем. Эта пара проживала в нашем доме на одном из верхних этажей. Женщина действительно усвоила в юности множество женских сексапильных ужимок, от которых так и не отрешилась и которые, естественно, замечали окружающие. Невозможно было слышать Эмили и не представлять не только внешность, но и суть того, кого она описывала. Слушая ее, я понимала, в какие рамки мы все втиснуты.
Проверила я, не тянет ли ее в школу.
— Чтобы хоть чем-то заняться, — торопливо добавила я, встретив искренне недоуменный взгляд девочки. Так я измерила глубину ее терпимости по отношению ко мне.
— А зачем? — спросила Эмили.
Зачем… Большинство школ к тому времени прекратили попытки чему-либо обучать. Для бедных слоев населения учебные заведения превратились в подобие армии, в средство удержания населения под контролем. Конечно, как всегда, действовали школы для привилегированного сословия, для детей толстосумов и администраторов. Дженет Уайт посещала одну из таких школ. Но я была об Эмили слишком высокого мнения, чтобы тоже посылать ее туда, даже если бы и смогла устроить. И не важно, какого качества образование получали выпускники. Значение имел лишь ее недоуменный взгляд.
— Да, согласна, особого смысла нет. Да и сколько мы еще здесь продержимся…
— А… куда потом?
Тон, которым был задан этот вопрос, разбил мне сердце. Сразу проступила ее потерянность и растерянность. Спросила Эмили так, как будто и права не имела спрашивать, как будто вообще не имела никакого права на мою защиту, на долю в моем будущем.
Эмоции придали моему ответу больше определенности, нежели я ощущала. По правде, я часто взвешивала возможность найти приют в одном семействе в северном Уэльсе. Доброе фермерское семейство — далее моя фантазия не залетала. «Доброе фермерское семейство» — символ мира, безопасности; утопия, укоренившаяся в те дни в головах множества людей. Я была у Мэри и Джорджа Долджели летом, они принимали на своей ферме туристов. Может быть, если нам удастся туда добраться, удастся там немного пожить…