— Ну, хватит, — оборвал его Андреас. — Я промок до нитки, у меня зуб на зуб не попадает от холода. Скоро запоют петухи. Тетушка, если бы я хоть на часок мог прилечь у огня, да сменить рубашку, да выпить кружку-другую крепкого пива, да закусить ломтем соленой ветчины…
— Во время поста нужно думать не о ветчине, а о спасении души, — поджав губы, ответила госпожа Мина. — Ты, племянник, явился нежданно-негаданно и не один. Ради Бога, веди себя пристойно. Хендрик не любит шума и суеты, а от тебя с твоим другом этого уже более чем достаточно.
Андреас наклонил голову, чтобы скрыть улыбку.
— А, достойный дядюшка…
Хозяйка между тем повернулась к Сессе, безмолвно стоявшей в стороне, и распорядилась, чтобы гостям постелили на левой половине дома. Там было три небольшие комнаты, запертые и заброшенные со смерти Питера Зварта.
— Вот славная мордочка, — шепнул Ренье, кивая на девушку.
— Таких здесь немало, — отозвался Андреас.
III
Бывало так, что какой-нибудь дворянин вдруг желал перейти в бюргерство, надеясь, что новое положение принесет ему больше выгоды и богатства. Таких пренебрежительно называли «veranderd»[5], на них смотрели свысока представители обоих сословий. Таким «veranderd» чуть не стал дворянин из славного, но обедневшего рода Хеверле. Женившись на старшей дочери Питера Зварта, этот дворянин совсем было собрался принять статус бюргера, рассчитывая, что связи и золото тестя станут неплохой заменой утраченной чести; но судьба распорядилась по иному, до срока отправив незадачливого менялу на погост.
Андреас, его единственный сын, пятнадцатилетним был отправлен дедом в Лёвен, дабы постигнуть все премудрости богословской науки. В университете он быстро сошелся с Ренье, своим ровесником — очень скоро они стали друзьями, не разлей вода. Каждый обнаружил в другом немало сходства с собственной персоной: у обоих не было гроша за душой, как не было и желания корпеть над книгами. Оба оказались в Лёвене скорее по принуждению: за Андреаса все решал властный дед, за Ренье — его знатный и могущественный покровитель Филипп де Круа, на которого, как поговаривали злые языки, он был весьма похож лицом.
Для начала обоих определили на «артистический» факультет, где они должны были изучить семь свободных искусств, чтобы потом перейти к высшим степеням обучения. Но от тривиума и квадривиума у них челюсти сводило зевотой. Учебным залам Андреас и Ренье предпочитали трактиры, и оба охотней принимали участие в потасовках, затеваемых «артистами» за право сидеть на скамьях, чем в научных диспутах. Удовольствием для них было слоняться бог знает где в компании таких же бездельников и устраивать разные проказы. Тем не менее, спустя четыре года было решено, что грамматика с арифметикой достаточно осели в их головах, оба не без труда выдержали экзамены и были переведены на богословский факультет. На смену шуткам и шалостям приходили игры и попойки, длящиеся несколько дней кряду; стычки между коллегиями, а также между школярами и горожанами, становились все неистовей. Ренье принимал в них участие с каким-то дьявольским азартом, Андреас же во все глаза смотрел на красивых дам, предпочитая Венеру Марсу.
Год пролетел, как сон, над друзьями нависла угроза изгнания, волей-неволей им пришлось взяться за ум. Неожиданно и в одном, и в другом проснулась жажда знаний — оба вдруг не на шутку увлеклись философией и тайными науками. Прослышав о неком профессоре, что читал удивительные лекции в Гейдельберге и был известен как «doctor mirabilis»[6], оба тотчас же снялись с места, отправившись в долгий и небезопасный путь, дабы узреть светило философской науки.
Дорога сама вела их.
Проходя мимо Ланде, Андреас пожелал навестить своих родственников Звартов, с которыми не виделся несколько лет. У Ренье не было родных, и он охотно последовал за приятелем, рассчитывая, что и его не оставят без доброй еды и мягкой постели.
Когда школяры подошли к городу, солнце, сиявшее на небе с утра до вечера во все дни пути, вдруг скрылось за свинцовыми тучами, и хлынул дождь, мгновенно промочивший обоих до нитки.
IV
Два дня спустя Хендрик Зварт со всеми домочадцами и гостем отправился в церковь на праздничную мессу.
То было Пальмовое воскресенье, особо чтимое в память о дне, когда Господь наш Иисус Христос верхом на осле въехал в Иерусалим, и народ выходил к нему со словами: «Осанна! Благословен грядущий во имя Господне, Царь Израилев!»
Прихожане несли в церковь самшит и вербу, святили их, чтобы потом повесить у изголовья постелей, под распятьями и у очагов, а также в стойлах, дабы порча и болезни не коснулись ни людей, ни скотины.
С самого утра церковный колокол звонил, не умолкая.
Жители Ланде, принаряженные, с ветками и свечами в руках под пение гимнов прошествовали вслед за клириками в крестном ходе: сперва те, кого называли «viri hereditarii» — городские аристократы, важные, неповоротливые, сплошь в черном и сером, как стая ворон; за ними — торговые старшины и члены купеческой гильдии, ученые законоведы и цеховые мастера, и остальные — горожане и горожанки, прислуга, стражники, подмастерья, мелкие лавочники и поденщики, лоточники и бродяги. Потом все вернулись в церковь, и началась служба. По случаю праздника горело множество свечей; нефы были украшены зелеными ветвями, а на хорах висела облаченная в рубище «hungerdock» («кукла-голодарь») — дань традиции, пришедшей из германских земель вместе с Максимилианом Габсбургом.
Народ молился с благоговением, однако многие переговаривались совершенно свободно, не приглушая голосов, так что в храме стоял сплошной гул. Взгляды присутствующих все чаще обращались туда, где среди прочих именитых граждан Ланде рядом с Хендриком Звартом и его сестрой сидел их племянник. Прихожанки, молодые и старые, поднимались на цыпочки, чтобы рассмотреть его получше; задние ряды напирали, и толчея была ужасная.
И вправду школяр походил на весенний росток на черной земле: на нем был зеленый бархатный пурпуэн, украшенный шнурками и богатой вышивкой. Золотые монеты блестели на его вороте, запястья были перехвачены шелковыми лентам с колокольчиками на концах. Круглую шляпу с белым пером Андреас держал в руке, и темные блестящие волосы волнами ниспадали ему на плечи. Полосатые шоссы плотно облегали его стройные икры, а на башмаках, поясе и кошельке сверкали резные позолоченные пряжки. Кричащая роскошь, за которую ранее порицали Питера Зварта, обрела новое лицо в его внуке, и все поневоле должны были признать, что это лицо куда приятнее прежнего. А школяр хоть и имел вид гордый и пренебрежительный, но по его губам то и дело проскальзывала довольная улыбка.