— Дмитрий Иванович! Зацепите за лестницу! Леер будет.
— Вот башковитый, чертенок! — обрадовался комиссар. Привязал второй конец веревки за железную лесенку, по которой поднимаются на крышу с тормозной площадки вагона.
Над водой от поезда к стене дугой прогнулся леер. Перехватывая руками по лееру, Сережка легко достиг вагона и влез на крышу. Холодный порывистый ветер бился в стены ущелья. Сережка дрожал. С него вмиг стянули мокрые трусы. Гордей заставил влезть в его штаны. Комиссар поверх рубашки накинул на него свой черный форменный китель.
— Порезвись, сынок. Попрыгай. Ты свое сделал, — похвалил комиссар и тотчас обернулся к Николаю: — Ну-у?!!
Николай съежился под его взглядом и начал поспешно снимать сапоги:
— Я что?! Я же не супротив, Дмитрий Иванович. Гадалка же, будь она проклята, напророчила!.. Помирать-то в молодых годах кому охота?
— Да врут они, твои гадалки, дурень! Врут. Разве же от них, черномазых, жизнь человека зависит?! Эх, темнота.
— Врут? Правда, врут?! — поднял Николай на комиссара полные надежды и ожидания глаза.
— Брешут, — авторитетно подтвердил Гордей. — Мамане моей, покойнице, в одна тысяча девятьсот пятнадцатом году одна за гуся гадала. Определила, что сынок ейный, я то есть, с войны германской весь в крестах придет. И сам, мол, царь-батюшка прослезится от такого моего геройства и в генералы пожалует.
— Так и говорила — в генералы?
— А то как же.
— Ну, благослови, господи! — Николай перекрестился, увидел насмешливый взгляд комиссара и поспешно стал спускаться по железной лесенке.
Коров и телят направить по верному пути было еще трудней. Но когда по совету Гордея Николай столкнул в воду черного теленка и поплыл к стене, держась за Сережкин леер и поддергивая веревку, теленок послушно последовал за ним. Берта — большая черная в белых пятнах корова, — увидев своего теленка в воде, коротко замычала и поплыла вслед за ним. Их примера оказалось достаточно, чтобы сломить коровье упрямство, преодолеть страх. Коровы оставляли залитый водой пол вагонов и плыли к подпорной стене.
Только с золотисто-желтой телочкой ничего не могли сделать: она таращила испуганные глаза, опушенные длинными белыми ресницами. Сколько ее ни сталкивали, она вновь возвращалась в вагон. Пришлось связать ей тоненькие дрожащие ноги и отнести на тендер.
Переправили на площадку несколько тюков подмоченного сена, когда уже начало смеркаться. Животные, почувствовав под собой твердую землю, успокоились и принялись за еду.
Вконец измученные люди вернулись на паровоз. Пристроились кто как и уснули.
Не спал один комиссар. Через каждые полчаса он брал фонарь и шел смотреть на рейку с делениями, прикрепленную к поручню паровозной будки. Вода все прибывала.
Крохотный желтый язычок пламени бьется за стеклом фонаря. По стенам мечутся тени. Комиссар всматривается в лица спящих. Раненый боец Антон перестал метаться. Видно, на пользу пошли ему медвежье сало и зелье старика Семеныча. Озабочено лицо Сережки. Брови сдвинуты. Обнял Вовку, согревает своим теплом.
Эх, Сережка-Сережка… разбередил ты давнишнюю сердечную рану… Крохотный язычок пламени за стеклом растет, ошалело мечется, заслоняет полнеба… И нет уже тесноты паровозной будки. Перед комиссаром — широкая степь. Полыхают подожженные белогвардейцами крестьянские хаты. Стелется по степи горький дым горящего хлеба. Он въедается в сердце на всю жизнь.
От Петрограда до Черного моря полыхает гражданская война. Горит ненавистью к врагу сердце комиссара Дмитрия Ивановича Лозового:
— По вра-гам ре-во-люции — огонь!.. Огонь!..
Грозно рявкают трехдюймовки красного бронепоезда «Смерть капитализму!» Захлебываясь от ярости, бьют и бьют по вражеским цепям пулеметы.
— На! За хлеб! За смерть товарищей!.. Получай сполна, белогвардейская сволочь!
Днем и ночью, в зной и в пургу, как призрак, появлялся бронепоезд Лозового и бил, бил, бил врага! За ним охотились. Ему устраивали засады. Но он избегал ловушек. Сам нападал на белых. Громил огневые точки, взрывал склады боеприпасов, сжигал цистерны с горючим. И снова, прорвав кольцо врагов, яростно огрызаясь, уходил к своим.
Не спит комиссар. Листает и листает страницы памяти… Вот в крови и дыму встает самая горькая дата — 24 октября 1919 года…
Бойцы, еще не остывшие после ночного боя за Воронеж, приводили свой бронепоезд в порядок. Скоро снова в бой.
— Товарищ комиссар! Там вас знакомый спрашивает.
— Откуда это у меня в Воронеже знакомые оказались? — недоверчиво усмехнулся Лозовой.
— Зовут, однако, — настаивал боец.
У остова сгоревшего товарного вагона навстречу ему поднялся старик в рваном зипуне и в лаптях:
— Ты, что ли, будешь товарищ Лозовой… Дмитрий Иванович?
— Я самый! А на что я тебе, дед, нужен?
— Стало быть, нужон, раз спрашиваю…
И тут из-за спины старика выскочил мальчишка лет двенадцати и бросился к комиссару:
— Папаня!
— Васька?! Василек?!! — не веря своим глазам, крикнул комиссар и сгреб сына в охапку.
— Да откуда же ты взялся, Васенька?! Ха! Ой, дела!.. Гляди, ребята, сын мой! — радостно говорил он обступившим его бойцам.
— Подвезло, комиссар!.. Счастье-то привалило, — заулыбались красноармейцы.
— Постой, Вася… А мамка где?
Мальчишка высвободился из рук отца и всхлипнул.
— Нету… мамки вашей. Нету, — тихо сказал старик, и, размотав онучу, вынул измятую бумажку. — Вот. Читай. Тут все обсказано. Сестре ее писали.
Лозовой схватил листок. Строчки прыгали перед глазами, расплывались:
«Уважаемая Мария Кузьминишна!
Пишет сестры Вашей, Натальи Кузьминишны, соседка… Наталью, сестру Вашу, 20 сентября схватила дома контрразведка… Белые лютуют в Ростове день и ночь. Говорят, у нее листовки нашли… Сильно били и издевались… Через три дня снова нагрянули, изверги. Искали Василька. Но его спрятали. Офицер жандармский ругался очень и сказал, что если они «ублюдка комиссарского» не найдут, то спалят весь наш барак… 27 ночью Наташу в боготяновской тюрьме расстреляли…»
Черные, зеленые, красные круги завертелись перед, глазами Лозового. Он тяжело опустился на патронный, ящик.
«Наташи нет… нет Наташи… убили голубку мою золотопогонники… Убили… Убили!» — стучало в висках. Взяв себя в руки, кое-как дочитал:
«…Посылаем к Вам племянника Вашего, Василька, с: хорошим человеком. Оставаться ему тут никак невозможно…»
— А как же ты, дед, в Воронеж с мальцом попал? — спросил пожилой красноармеец.
— Да как попал… Дороги-то нынче кривые. Война кругом… Меня от Ростово-Нахичеванского ревкома послали. Ну… передать товарищам в Москву что надо… Бороду-то я отрастил для отвода глаз. Какой спрос с деда. Вот и согласился мальчонку прихватить с собой. Будто с внучонком в родные места пробираюсь… А тут вы как раз белых из Воронежа поперли. Ну, вот и встретились, стало быть…
Встретил комиссар Лозовой сына и в ту же ночь потерял навсегда… Недалеко от города конники белогвардейского генерала Шкуро взорвали путь. Отстреливаясь, попятился бронепоезд. Но сзади шкуровцы уже успели устроить на пути завал из телеграфных столбов. Выскочил комиссар со взводом красноармейцев завал растаскивать. А в это время из-за рощи в упор ударила по бронепоезду пушка белых… Только и успела ударить два раза. Красные артиллеристы разнесли ее в клочья. Но уже случилось непоправимое. Вражеский снаряд пробил стальную стену бронеплощадки рядом с паровозом, рванул внутри…
Лозового на бронеплощадку не пустили товарищи. Хоронить было некого… Останки Василька и еще четырех красноармейцев опустили в братскую могилу у безымянного разъезда…
Снова простор сжался до размеров паровозной будки. При тусклом свете фонаря видны лица спящих. Упрямая морщинка между бровями Сережки разгладилась. Он уже улыбался чему-то…
«Эх, Сережка-Сережка», — с трудом встал комиссар. Взял фонарь и опять, в который раз, пошел взглянуть на рейку. Вода больше не прибывала.
Комиссар привалился к стене и уснул тяжелым тревожным сном.
Вовка пил молоко. Медленно, растягивая удовольствие. Когда опорожнил кружку до дна, лагерная повариха тетя Клава спросила:
— Еще налить? С пенкой.
— Ага! — обрадовался он.
…Протянул руку… и проснулся. В животе пищало и визжало. Очень хотелось есть. Вовка открыл глаза и долго не мог понять, где он. Потом вспомнил вчерашний день. Страшный!.. Он огляделся. Вокруг — никого. Вскочил. Все сидели на тендере.
— Ну вот и Вовка, — весело сказал комиссар. — Э-э-э, брат, что это ты такой хмурый?.. Может, для поднятия духа молочка попьешь?
У Вовки от обиды дрогнули губы. Он отвернулся и, чтобы не заплакать, крепко зажмурился. Но тут к его губам прикоснулась кружка, и в рот полилось густое теплое, парное молоко. Вовка схватил кружку вместе с чьей-то рукой и пил, пил, пил, не переводя дыхания, не открывая глаз, боясь, что кружка вдруг исчезнет.