Левон с неожиданной симпатией посмотрел на Папикяна, увидел складки кожи, морщины на лице, словно сын-четвероклассник попробовал на его лице перо и оно нацарапало неровные линии; грубые, будто изваянные из красного туфа руки, отросшие ногти; мысленно проник в ящик его письменного стола, где могли лежать бумаги из райцентра, пара заявлений, в левом углу которых он вскоре напишет красным карандашом: «Выдать пособие восемь рублей как многодетной матери». Левон подумал, посмотрел на портрет на стене, улыбнулся, сложил и сунул в карман командировку.
– Ну как? – спросил Папикян. – Пойдем к нам?
А Левон сказал:
– Знаешь, чей портрет еще надо повесить? – Он уже и на «ты» перешел. – Ованеса Туманяна.
– Туманяна? «Не так, как мы, живите на свете, милые дети…», «Жаль горный цветок Ануш…» – Лицо Папикяна выразило блаженство. – В книжном магазине едва ли будет. – И немного подумав: – Попрошу из Еревана, а то, может, и у Парнака найдется, а?
– Я пошел, – Левон взял папку в руку. – Если быстро управлюсь, может, загляну, дом твой покажут, надеюсь?
– Покажут, – он довольно улыбнулся, – а то как же?
Вокруг царило то безмолвие, о котором мечтают горожане и которым по горло сыты сельчане. Единственным живым существом был петух, он слонялся по двору, – видно, искал корм и подружку. Сначала, конечно, корм. Левон посмотрел на петуха, не удостоившего его взглядом, на покосившиеся домики, на небо, откуда словно бы только что сошел маляр, коему была выдана на складе одна лишь белая краска. Редкие деревья совсем не вязались с окружающим пустынным пейзажем, они казались позабытыми кем-то, кто сейчас явится и заберет их, вырвав с корнем, после чего останется голый испанский пейзаж. Двухэтажное белое здание школы занавесом парило перед церковью, купол которой выглядывал из-за крыши, осененный крестом.
Его попутчица Татевик, с которой он познакомился в автобусе, будет преподавать французский в соседней деревушке, будет учить деревенских детей читать Бальзака, Аполлинера или письма Робеспьера. Чушь, Татевик уже в будущем году вернется домой, а в воспоминаниях детей она останется как сновидение на каблучках-шпильках, с коленями, которые обнажались, когда она садилась; потом дети и вовсе забудут ее.
Тропа не извивалась змеей, она была древней и пустынной, как небо.
Был тот час, когда взрослые в поле, а дети на уроках. Левону захотелось закурить, и вдруг, когда он очутился в школьном дворе, у входа в здание, вдруг осознал, зачем забрел сюда. Попытался представить лица Асмик и Сероба, которых ему не увидеть никогда, и проклял себя за то, что согласился на эту поездку. Он ступил в чисто подметенный коридор.
О чем же говорить, что писать и кому все это нужно? Прозвенел звонок, и словно началось землетрясение. Тишина, как стекло, лежащее на столе, упала на каменный пол и разбилась. Раскрылись двери, воздух наполнился пылью, шумом, краснощекими детскими лицами. Левон остановил мальчика:
– Где десятый?
– Я за мелом.
Улыбнулся. Малый тоже улыбнулся и показал, где десятый.
Левон вдруг осознал, что нарочно медлит, оттягивает момент, когда надо будет сесть перед незнакомыми людьми, задавать нелепые вопросы, выслушивать неискренние ответы или просто молчание. Может, еще не поздно повернуть обратно, пойти в гостиницу, взять бутылку вина и… и он открыл дверь. В классе несколько ребят окружили учителя.
– Здравствуйте, я из газеты.
Учитель протянул руку.
– Агабекян. Наверное…
– Да, – быстро произнес Левон?
– Директора видели?
– Нет, с ним после.
– Я старый подписчик вашей газеты, – улыбнулся Агабекян.
– Нельзя ли собрать детей здесь? Мне надо сегодня же вернуться в город.
Учитель позвал детей, все вошли в класс, разошлись по своим местам с безмолвием шахматных фигур и стали смотреть на Левона. Десять юношей, семь девушек, сосчитал он. Если бы приехал неделей раньше, было бы одиннадцать юношей и восемь девушек.
– Кто отсутствует?
– Все здесь, – ответил кто-то из ребят.
– Кто из вас, – Левон нервно сгибал пальцы, – кто из вас был на похоронах?
Ни одна рука не поднялась.
– Никто?
– Я объясню, – вмешался Агабекян, – что им там было делать? Да и директор не велел, и я с ним вполне согласен…
Левон словно не слышал Агабекяна, он с безграничной грустью оглядывал лица ребят. Они казались высеченными из дерева тупым инструментом неумелого плотника. Он заговорил, ни к кому в частности не обращаясь, просто так, вслух сожалея, размышляя о случившемся, выражая свои сомнения:
– Значит, вместе учились, росли и не пошли проститься в последний раз… Что мне с вами говорить, о чем, для чего?!
Левон не видел их глаз, только густые спутанные волосы и плечи, которые как будто опускались: никто на него не смотрел.
– А почему все-таки не пошли?
– Я же сказал, – поспешно вставил Агабекян.
– Пусть они сами скажут.
Молчание. Внезапно Левон поднялся. Что за глупый допрос он ведет тут? Он схватил папку, хотел выйти. Поговорит с директором и уйдет, с него ведь спросят только докладную.
– Я ходил, – с последней парты поднялся какой-то парень. Левон посмотрел на него, как если бы тот был его младшим братом. – Ходил, ну и что?
– Ты? – Агабекян пронзил мальчика колючим взглядом.
– И я, – поднялся другой.
Больше никто.
Позднее Левону трудно было припомнить, как после таких слов наконец растаял лед.
…С седьмого класса Сероб и Асмик сидели вместе на предпоследней парте. Две недели назад их рассадили. Обычно Асмик писала за Сероба сочинения, а он решал ей задачи по геометрии. Конечно, писать сочинения он мог сам и она сама решать задачи. Но это был повод сидеть вместе, писать друг другу письма или говорить о самом главном. Что еще? Однажды Сероб поколотил Егиша за то, что тот на уроке физкультуры как-то особенно посмотрел на обнаженные колени Асмик. Это ребята уже после случившегося сообразили, что из-за Асмик, а тогда…
Но… Но однажды их увидели в ущелье, рядышком, среди высокой травы. Кто это заметил, кто пустил слушок в деревне, сейчас трудно выяснить, но все завертелось быстро, бешено, вдруг, как в итальянском кинофильме, клубок развязался, ниточка потянулась, потянулась… Спустя несколько дней мать Сероба встретила у родника мать Асмик и без долгих околичностей начала: «Девка распутная у тебя, чего ждешь? Выдай замуж – и конец, мало, что ли, таких?…» Мать Асмик сначала побледнела, потом львицей набросилась на нее, схватила за волосы и… Следующее утро принесло невероятную весть: Асмик повесилась в хлеву. Что у них произошло накануне вечером, о чем с ней говорил отец, осталось тайной. На один только миг деревня закаменела перед ужасным несчастьем, а потом сплетня, как снежный ком, разбухая, покатилась по узким деревенским улочкам: «Говорят, будто Сероб и Асмик… Господи, прости нас, грешных, говорят, она ждала ребенка, потому и…» Вдруг все опомнились: где Сероб? Стали искать по родственникам, в пещерах, ущельях и даже примирились с мыслью о том, что найдут его труп, когда на третий день он вдруг заявился в машине «скорой помощи». Машина остановилась у дверей дома Асмик, врачи вошли, а Сероб остался стоять снаружи и, когда к нему подошли, ни на кого не взглянул, не отвечал на вопросы, он был похож на камень, вынутый из церковной стены. Часа через два врачи вышли, Сероб не подошел к ним, машина тронулась. После отъезда машины снежная глыба покатилась в обратном направлении: «Отсохни их языки, зачем опорочили девочку, как стеклышко была чиста, никакого ребенка не могло и в помине быть, профессор сам сказал…» Ночью, как полагалось, тело Асмик перенесли в церковь; кто бы посмел до прихода врачей, ведь есть на небе бог… А наутро: «Ох, сыночек, да что это ты наделал, сынок?» То был голос матери Сероба. Ее сын выпил яд. Прожил он после этого всего четыре часа. Оставил письмо: «Асмик, родная. Прости меня, что прожил после тебя два дня. Я это сделал для того, чтобы все узнали, что ты невинна».
Их похоронили вместе, друг возле друга.
Левон вышел из школы, стоял уже вечер.
Он не останется здесь ночевать, пойдет в рай-центр, купит вина, выпьет его в гостинице. Внутри у него все отяжелело от услышанного, на губах была горечь.
Он верил и не верил. Хотел и не хотел ничего вспоминать. Учителя вот что сказали:
«Я видел Сероба, когда он только что узнал о несчастье. Он подошел ко мне: „Что мне делать?“ Я вытащил из кармана три рубля, иди, говорю, выпей, возле сельсовета какой-то аштаракец продает водку. Он не взял деньги. Я ведь думал, выпьет – и все пройдет… Потом бы и поговорили… Откуда я мог знать…»
Это говорил учитель истории.
«Почему я не позволил им пойти на похороны? Может, еще и оркестр надо было пригласить? Не то что-то вы говорите, товарищ корреспондент… Какая там еще любовь, время ли этому? А потом – ведь самоубийство, не как-нибудь. Если слушок просочится за границу, отвечать придется нам. Помните, в тридцатые годы… Хотя что вы можете помнить, с какого вы года?… Вот видите, я и говорю. Во всех классах мы провели собрания, осудили их. Что осудили? Ну, знаете! Комсомольцы покончили самоубийством, а вы спрашиваете, что мы осудили? Как фамилия вашего редактора?… Да на что мне адрес?… Да, да, я знаю его, однажды приезжал в нашу деревню. Конечно, это прискорбный случай, очень нежелательный, и мы должны сделать выводы, значит, воспитательная работа у нас… Напрасно усмехаетесь, вы и с детьми неправильно вели беседу, я скажу об этом где надо. Нет, не угрожаю, но я тоже коммунист и стажа у меня столько, сколько тебе лет, а что касается…»