Порой пришельцы от слов переходили к делу. И до балконов долетал звук мягкого шлепка. Тогда портные хватали ножницы и принимались погромче щёлкать, притворяясь, будто готовы ринуться в бой.
Людей Моря приходилось угощать вином, пусть даже самым плохим — им было все равно. Видно, глотки их совсем огрубели от соли.
Они рассказывали истории о штормах, о неизвестных созвездиях, о кораблях, плывущих по воле волн, о кораблях, где горят поленья в очагах, но нет людей.
Они отчаянно сквернословили и щедро раздавали свой товар вдовам и калекам, что следовали за ними, словно чайки за каравеллой. Они жили по иным законам. То было видно сразу. И врали с величайшей серьезностью: как отобедали на спине кита святого Брандана, как их товарищи теряли руки в сражениях с гигантским Спрутом или с Касаткой-убийцей.
Один из них поведал растерянному Христофору, что Мальстрем* вынес его к самому краю света. Тут он потерял сознание и очнулся уже на берегу Бристоля, где жизнь ему спасла веснушчатая крестьянка, напоив молоком из собственной груди.
Христофор глядел на него в восторге. Морской человек протянул руку и потрепал по щеке белокурого мальчугана. А тот почувствовал, как больно царапнул его жесткий, потрескавшийся, покрытый солью палец. Он поднял глаза и увидел сухие губы, всего несколько желтых, цвета нарвальего рога зубов, торчащих во рту.
Ребятня бежала за ними до самого порта, куда рыбаки возвращались с деньгами портных и ткачей. Здесь опрокидывали они в себя бутыль вина, громко орали песни. Опьянев, кидались на необъятных сирийских проституток: жирных, ленивых, наряженных в пестрые тряпки. Простертых на жалкой роскоши дешевого бархата. Но тут мальчишкам приходилось отлипать от узких оконцев, ибо к ним уже спешил хромой Стаффолани, потрясая дубинкой муниципальной морали.
С тех пор мальчик знал, что море — иной мир. Море — суровый, гневливый, капризный бог. Оно могло вести себя совсем как начальник дворцовой стражи Риццо, когда его дочь Нинфетта удрала в горы с ризничим. Когда море ревело особенно сильно, Суеана Фонтанарроса спешила поплотнее закрыть ставни. А к вечеру хорошо укутанные дети ткачей и сыроваров могли сойти на берег и рассмотреть взбесившегося зверя. {17}
С высоты было хорошо видно, как бил он лапищами о берег. Густой, вновь и вновь накатывающий грохот. Летящая по ветру соленая пена — слюна обезумевшего в цепях праведника. Зверь швырял на песок рыб, морских тварей, остатки кораблей. И даже щупальца гигантского кальмара.
Когда приступ длился более трех дней и надо было как-то успокоить взбесившегося бога, в ближней деревне покупали ребёнка-урода и, надев на него ожерелье из сухого инжира и плащик из куриных перьев — чтобы облегчить несчастному полет в чистилище идиотов, — бросали с кручи.
Через день-два зверь утихал, и можно было снова без опаски рыбачить. О миновавшей вспышке гнева напоминали раскиданные по берегу рыбы-скаты, обломки досок да ракушки. Однажды у берега остался даже кит, которого спешно поделили меж собой акулы и нищие.
По правде говоря, ацтеков волновало лишь одно — решение солнечной проблемы. Они стали заложниками собственной непомерной веры, ибо вбили себе в голову, что их богов, пьющих лишь кровь, обуяла жажда. И решили: без великого» последнего переливания крови не обойтись. Только многотысячная жертва даст силы анемичному светилу и поможет ему дожить до конца временного цикла.
Уаман Кольо, посланник Инки Тупак Юпанки, надевал знаки отличия, готовясь приступить к заключающему этапу переговоров. Луны Мехико-Теночтитлана текли быстро, точно зерна маиса сквозь пальцы юной крестьянки. Как давно поднимался он со своими людьми на плотах по реке от Пиру к берегам ацтекской конфедерации.
Трудно иметь дело с людьми, чья воля целиком подчинена безрассудным богам.
К тому же они слишком верили в злосчастные знаки судьбы. Не видели разницы между символом и реальностью. Покорно ждали свершенья пророчества изгнанного Кецалькоатля: «Я вернусь в год 1-Канья» (1519). И откуда только они взяли, что солнце их умирает? Да, на главной площади Куско, на Уакайпата, к ногам Инки тоже упал пораженный молнией орел. Ну и что? Что общего у мертвого орла с концом империи?
А они верили, что Земля — безмятежно спящая в иле ящерица. Глупцы! Нет, Земля — это пума в момент прыжка из тени в туман. Жизнь…
Непросто иметь дело с людьми, которые магию и воображение ставят выше разума чисел и наук.
Он поправил маскайпачу и вышел на балкон, откуда хорошо были видны рыночная площадь и Большая Пирамида. Теночтитлан! Теночтитлан! Вихрем летящий праздник Мехико. Прекрасный звон гонгов, мальчишки ударяют по ним обсидиановыми ножами, когда вниз спускаются обрызганные жертвенной кровью жрецы.
Ликованье закатного часа. Крики, игры. Толпы народа на улицах. Будто муравейник, где текут медовые реки.
Крики продавцов и менял. Перехлесты петель купли-продажи. Уаману знакома такая веселость: ее сеют вокруг себя только торговцы. У них есть даже собственный бог — Якатекутли. Разве достоин он места в священной иерархии? Не слишком ли много чести? Уаман, стоявший, как и подобает чиновнику, на позициях ортодоксального и официозного социализма, негодовал. Само устройство их жизни шло вразрез с действительностью (как можно, скажем, отрицать науку кипу*?)! Ацтекам и в голову не пришло бы принять закон, подобный тому, что ввел у себя Тупак Юпанки: шестичасовой рабочий день для горняков и не больше четырех месяцев в году работы в шахте… Шестичасовой рабочий день!
Безумный, ритм жизни. Солдаты учатся играть в мяч. Их крики заглушают музыку и песни. С вершины храма Тлалока* слышен мрачный бой барабанов и одинокий, пронзительный и бесполезный вопль жертвы. Опять {18} жрецы, злосчастные прислужники божьи, вырывают у кого-то сердце — чтобы вложить его в грудь чак-мооля*.
Снуют туда-сюда цветочники. Хлопают крыльями плененные туканы. Паясничают на шестах обезьяны. Сильный запах острых соусов, лепешек с начинкой из собачьего сердца. Теночтитлан! Праздничный вихрь. Беспечная и пестрая жизнь большого города.
Да, ацтеки знали толк в изящном и презирали выверенность и точность. Легко совмещали свободу торговли с лирикой. Империя же Инков была, напротив, геометричной, симметричной, статистичной, рациональной и двумерной. Иными словами, социалистичной.
Пропели рожки и раковины, возвещающие приход ночи. Тут же, как и прежде, в комнату вошла прелестная тлацкальтекская девочка со стаканом пенистого какао и кубком, полным перышек. Уаман сделал то, чего она так ждала: зачерпнул горсть перышек и, дунув, пустил их в сторону окна. Переливчатое облако взмыло вверх. Уаман почувствовал, как спадает с него чиновничья спесь. Снова и снова повторял он игру. Пока чаша не опустела. Пестрые перышки продолжали парить в воздухе, порхали и кувыркались, точно молодые бабочки из жарких земель. Или бумажки-конфетти — забава богов. Сколько красоты и счастья дарят они в краткий миг своей жизни.
— Итак, вы считаете, что стоит идти войной на земли бледнолицых? — с сомнением в голосе обратился Уаман к вождю текутли из Тлателолько.
— Эти земли можно завоевать, покорить, — сказал текутли, словно не слыша вопроса.
Уаман уже понял: им было нужно двадцать или тридцать тысяч белых варваров, чтобы в год 219-й по ацтекскому календарю открыть храм Уицилипочтли и не дать солнцу погибнуть от малокровия. «Ведь кровь у всех нас одна — у зверей, у людей, у богов».
— Мы должны завоевать их. (Освободить. Надо добраться до тех берегов, — твердил ацтек. — Вам ведомы секреты морских течений. Разве нельзя…
Уаман Кольо помнил, сколь осторожней, разумно недоверчив был в этом вопросе его господин Тупак Юпанки. Предполагалось, что торговцы из Теночтитлана хотят всего лишь нарядить бледнолицых в шкуры ягуара и плащи из перьев. Приучить их к табаку и коке, научить их взор радоваться яшме, а вкус — какао.
Ах, эти бледнолицые — бородатые, сильные и недалекие. Сколько раз в погоне за тунцом терпели они бедствие в теплом море или высаживались на острова, чтобы запастись водой и фруктами. А потом спешили вернуться в свое холодное море.
Даже ацтеки, не слишком умелые мореходы, не раз встречались с ними. Например, когда отправлялись исследовать то месте (две недели пути от Гуанаани), где сливаются воедино течения ветров и вод. Недвижное озеро среди моря. Здесь собирался хлам, отбросы двух миров: ритуальная трубка, собака-фокстерьер, раздувшаяся как бурдюк, жезл касика и несколько тонких кишок, завязанных с одного конца узелком (якобы изобретение лорда Кандома, летними ночами любовники щедро бросали их прямо в Темзу). Плавала здесь голова коня, наверняка отсеченная сарацином в приступе подлой ярости, и набедренная повязка из оленьей кожи (ее завязки весело вились в воде), плавали и деревянные четки с крестом, потерянные каким-нибудь галисийским священником в праздник Местной святой.