Мало кто находит теперь поэзию в теме «безотцовщины»: по несчастью или намеренно разорванных связей со старшим поколением, с прошлым. А ведь еще недавно это было обычным предметом вдохновения. К семейной хронике мировая литература возвращается после многих лет ее отвержения и, как представляется, «на новом витке». Старая семейная хроника — незамысловатый рассказ о том, как жили предки, такой пленительно простодушный у нашего С. Т. Аксакова, заметно потерял кредит и стал выглядеть в глазах многих читателей эстетической архаикой, когда тон начала задавать литература исповеди, противоречивых движений сердца. Могло показаться даже, что вся история человечества замкнулась во внутренних борениях и страданиях изнемогавшего от будней жизни человеческого существа. Старая семейная хроника была теснима и с другой стороны — хроникой исторической: на фоне грандиозных событий и битв, безжалостно рушивших родственные связи, патриархально, если не сказать ретроградно, выглядел интерес к домашней истории рода.
В нынешнем возрождении интереса к «корням», к связи поколений одной семьи, мы не ощутим, к счастью, неприятного «генетизма», соблазна «идеи крови». В лучших книгах этого рода, подобных «Старомодной истории», очень чувствуется зато личная, понятая через себя и своих близких прикосновенность к истории. И оттого не выглядят внешним приемом или бутафорией время от времени прорезывающие повествование Магды Сабо напоминания о том, что одновременно с событиями малого мира семьи делается в большом мире европейской истории: военные конфликты, дипломатические ноты, встречи глав правительств, народные недовольства — вплоть до воя гаубиц первой мировой войны и отдаленных зарниц русской революции.
Люди без прошлого, без чувства родословной слабее сознают свою личную причастность истории. Нельзя жить лишь кратким масштабом дней своей жизни; важно чувствовать себя сущим в истории, понять как личное достояние участие родных тебе по крови людей в историческом бытии народа.
И не в том, разумеется, дело, чтобы творить семейные легенды, искать знаменитостей среди своих предков. Слов нет, сладко, должно быть, думать, что ниточка крови связывает тебя с каким-то великим полководцем, мореплавателем или поэтом. (Пушкин и тот гордился своим предком Рачей, служившим «Святому Невскому».) Однако еще важнее в наш век чувствовать за своей спиной поколения самых простых своих предков — скотоводов, ремесленников, пахарей или пекарей, но в их неповторимом времени, слое и роде занятий — в совокупности и составляющих национальную и общемировую историю. Так рождается ненадуманное чувство личной причастности к великому прошлому своего народа, к истории человечества.
— Вы читали нашумевшую книгу американца Хейли «Корни»?
— Нет. Но я слышала о ней.
— По своей задаче она немного напоминает вашу.
— Да, в литературе, как через подземную трубу, иногда все проходит — темы, жанры.
— А как все же вы набрели на свой замысел?
— Кое-что я говорю об этом в своей книге. Могу прибавить, что я не рассчитывала писать эту книгу для всех. Мне казалось, я пишу ее для одной себя. Если хотите, все начиналось так: мать и отец мои жили дружно, мне казалось, что и я была хорошая дочь. Но меня намного сильнее тронула, стала интересовать их жизнь, когда я потеряла родителей. После их смерти я постоянно искала их и не могла найти. Я поняла, что природа сильнее всего, и если я не смогу приблизиться к ним, то и сама не найду равновесия в жизни. И вдруг я открыла, что у меня есть способ снова отыскать свою мать. И так же, как она когда-то родила меня, так мне захотелось воскресить и сохранить ее для сегодняшних людей.
Существует стойкое убеждение, что биографии заслуживают лишь великие мужи, люди, совершившие исторические деяния. Их по праву удостаивают включения в сонм бессмертных, им посвящают книги в сериях «Жизнь замечательных людей».
Но вот перед нами опыт биографии женщины не прославленной и по историческому счету самой обыкновенной. Она писала новеллы, музицировала, заслужив однажды поощрение Яна Кубелика, учила в школе детей — и ни в чем не добилась славы. Ее судьба, как миллионы других судеб, готова была растаять, потеряться в вечной немоте.
Но человеческое сознание хуже всего мирится с полным забытьем. В пору Возрождения величайшие поэты мечтали подарить бессмертие или хотя бы долгую-долгую жизнь в потомстве именам своих возлюбленных. Так, Данте воспел Беатриче, Петрарка — Лауру. Магда Сабо совершила смелую попытку ввести в пантеон бессмертных теней (или, во всяком случае, литературных долгожителей) образ Ленке Яблонцаи — своей матери. И это не просто дань благодарной памяти, тут угадывается некая возвышенная идея.
Разговаривая с Магдой Сабо о ее книге, я припомнил и упомянул имя русского философа Николая Федоровича Федорова. Она не осталась равнодушной к моему рассказу о нем. Человек, личностью и учением которого горячо, интересовались Лев Толстой и Достоевский, философ-утопист, оказавший своими космологическими идеями влияние на К. Э. Циолковского, он имел репутацию гениального чудака. Однако это «чудачество» сродни тем поискам литературы, о которых шла у нас речь. Центральный пункт философии «Общего дела» Федорова[4] состоял в том, что грядущее человечество — мир высочайшей цивилизации, неизбежно придет к воскрешению во плоти своих предков, прежде живших на земле людей. Но возможно ли во всей неповторимой индивидуальности воскресить людей, сама память о которых давно потухла? Философ отвечал на этот вопрос так: сначала с помощью и не снившихся нам чудес науки и техники будут воскрешены каждым его ближайшие предки — отец и мать, а потом их сознание и память воскресят их родителей, и так дальше — в глубь каждого рода, вплоть до первого человека на земле.
Не здесь, разумеется, обсуждать вопрос о мере реальности и утопизма в этой грандиозной философской сказке. Важно, что вызвавший ее к жизни пафос вечной борьбы с забытьем сродни автору «Старомодной истории». Магда Сабо попробовала осуществить свой опыт «воскрешения предков», ничего не ведая о философии русского мыслителя прошлого века, и не способами ошеломляющего технического прогресса, а с помощью старых и скромных средств повествовательного искусства. Она вживе воссоздала мать, отца, бабушек и дедушек, своих предков вплоть до четвертого колена и еще дальше, но не перенеся их во плоти в нынешний день, а заставив нас дышать вместе с ними воздухом их эпохи.
Только в начале чтения кажется: нас угощают семейными россказнями о тетушках и матушках, какие сладко слушать долгими зимними вечерами у домашнего очага или под висячей лампой. Если вы уже пережили пору юношеского отталкивания от вскормившей вас семьи, то можете, пожалуй, по этому случаю испытать соблазн родственной метампсихозы — ощущения в себе какой-то части души своих предков. Но при более зрелом и сосредоточенном взгляде книгу эту понимаешь и как поиски твердого своего места на земле, самоощущения в цепи поколений.
История своего рода — не слишком ли нескромно? — возразит ханжеский вкус. Не чересчур ли откровенно? — усомнится добросовестная чопорность. Уместно ли снимать покровы с фамильных тайн?
Но, дочитывая семейную хронику Яблонцаи — Сабо, убеждаешься: это сама Венгрия, ее образ в скромном домашнем родословии. Дорога к самосознанию через сознание рода, вплетенного в общие судьбы нации и страны.
В. Лакшин
Кувшинчик с лебедями
ОБИТАТЕЛИ ДОМА ПО УЛИЦЕ КИШМЕШТЕР
Имре Яблонцаи (Богохульник) — прадед Ленке Яблонцаи;
Кальман Яблонцаи (Сениор[5])и его жена, Мария Риккль, — дед и бабушка Ленке Яблонцаи;
Кальман Яблонцаи (Юниор[6]), фигурирует в книге также под именем графа Гектора и Муки Дарваши, — отец Ленке Яблонцаи;
Маргит Яблонцаи, Илона Яблонцаи и Гизелла Яблонцаи (Мелинда) — тетки Ленке Яблонцаи;
Клара Сюч — кухарка;
Агнеш Сюч — горничная;
Анна Киш — горничная.
Эта книга была написана исключительно благодаря тому, что несколько лет назад я приобрела в антикварном магазине широкогорлый кувшинчик из синего фарфора с изображенными на нем двумя лебедями, чистящими перышки среди цветов лотоса.
Покупку я сделала без всякой на то необходимости: не нужен мне был никакой кувшин, тем более с такими вот томными лебедями. Уже в магазине, пока кувшинчик заворачивали в бумагу, я начала раскаиваться, что купила его. Дома я даже не стала искать ему место в горке среди фарфора и некоторое время всерьез намеревалась избавиться от него, подарить, что ли, кому-нибудь — есть у нас один друг, страстный собиратель образчиков искусства сецессион.[7] Но в конце концов кувшинчик так и остался у нас, я лишь сослала его на кухню. Извечное мое провинциальное недоверие к коммунальным службам не рассеялось и за несколько десятилетий столичной жизни: у нас до сих пор всегда наготове свечи и керосиновая лампа на случай, если вдруг выключат свет, и всегда запасена вода для различных целей — тем более, что с водой действительно бывают перебои. В большом красном кувшине у меня стоит вода для олеандров, в пластмассовом ведре — для варки, для мытья посуды; кувшинчик же я наполнила водой с той мыслью, что в случае надобности это будет мой аварийный запас для кофе, для чая. Время от времени я в самом деле пользовалась кувшинчиком. Правда, редко. Водопровод не так уж часто выходит из строя. Я привыкла к кувшинчику и почти перестала его замечать, но, когда однажды кто-то убрал его с полки, где он всегда стоял, я вдруг разнервничалась, сама не понимая почему, и водворила его на прежнее место.