Она спокойно спит, а я лежу с закрытыми глазами, мучаюсь бессонницей.
Женитьба меня долго отпугивала тем, что она приводит к diminutio capitis,[4] на которую меня теперь толкают. Я был воспитан вдовой и знал, что женское господство черпает свою силу в самой своей природе. Оно берет нежностью, теплотой расслабляет вас, изолирует от мира, обволакивает шерстяными фуфайками и поцелуями. Уже наши отцы держались с трудом, хотя у них имелись привилегии. Каково же держаться нам, при наших равноправных голубках? С тех пор как мои приятели переженились, они в большинстве своем исчезли из виду, словно их сослали, заперли в границах семьи. Они сохранили свои прежние фамилии, даже наградили ими своих жен, но у меня нет ощущения, что эти женщины вошли в их семью. Скорей уж можно предположить обратное. Это стало почти правилом, если клан, к которому принадлежали жены, более многочислен, живуч и могуществен, чем семья, из которой вышли мужья…
Вот нас, например, осталось всего трое, нас, Бретодо, далеких потомков известного рода — тому свидетельство имя Бретодо, — прибрежных жителей, «искусных охотников на водяных птиц». Да, теперь нас всего трое. В девятнадцатом веке семья Бретодо долго была влиятельной, она стала питомником судейских чиновников. Этот род, владевший поместьем «Ла-Дагеньер» на острове Сен-Мартен, состоял из пяти-шести ответвлений и признавал своей центральной резиденцией вот этот дом, построенный из боальского туфа, где на медной дощечке, прибитой к двери усилиями одного из потомков, засверкало имя Бретодо. Но как только Бретодо разбогатели, они стали ограничивать число своих наследников, да и ряды тех, что были, сильно поредели после двух войн, поглотивших к тому же их богатство. У меня нет двоюродных братьев. Сестра умерла в раннем детстве. Отец, налоговый инспектор, погиб в автомобильной катастрофе. Ему не было еще и сорока восьми лет. В пятнадцать лет я стал сиротой. Накануне моей женитьбы мама покинула Анже, чтоб предоставить мне полную свободу. Она, правда, сказала, что время от времени будет наезжать сюда и потому оставляет за собой комнату. Но на самом деле она удалилась в «Ла-Руссель», вблизи Белль-Ну. Там в небольшом поместье, принадлежавшем Офреям (семейство крупных цветоводов, поселившееся в этом плодородном районе между Луарой и Отьоном и основавшее фирму по продаже цветочных семян), где ей была выделена ее доля отцовского наследства, мама начала заниматься цветоводством вместе с тетей Генриэттой, ее сестрой-близнецом, которая до этого времени управляла всем поместьем. В нашем племени, кроме меня, есть еще один мужчина: это Тио, сиречь Шарль Бретодо, старший брат моего отца. Полковник в отставке. Наша опора, прямо дуб, только невысокого роста — метр шестьдесят два сантиметра. Любит пошутить, но звучат его шутки полусмешно, полусерьезно. Он частенько говорит:
— А я холостяк, беспечен, как птица небесная!
Нет, он отнюдь не женоненавистник, наоборот, даже слишком хорошо чувствует себя в дамском обществе, всегда предупредителен, полон устарелой галантности, которая иной раз идет вразрез с его хитростями. Дядюшка Тио — мой крестный.
— Крестный отец по чистой случайности, — заверяет он.
На самом же деле он весьма заботливый родственник, субсидировал мое учение, я жил у него три года, пока добился степени лиценциата прав в городе Ренн, где дядя Тио завершал свою карьеру в «бумагомаранье военного округа». Роль наставника ему нравилась, хоть он и называл себя старым хрычом. Я отношусь к Тио как сын: мне приятно думать, что его холостяцкое житье было оправдано заботами обо мне.
Итак, нас всего трое, и больше родни никакой нет. Трое Бретодо против Гимаршей. Трое — это немного, и я особенно остро это чувствую теперь, когда возле меня нет матери и мне не хватает ее великодушной простоты, сдержанного достоинства и свойственной ей способности смущать своим молчанием менее воспитанных людей.
Чуть было не сказал — людей менее порядочных. Но будем сдержанны. Все это лишь чрезмерные претензии. Если ты стал зятем, веди себя осторожно, тебе могут сразу же напомнить, что ты выбирал сам, что у каждого в личной жизни как раз то правительство, которого он заслуживает. Гимарши есть Гимарши, их много, они друг другу преданы, что само по себе совсем неплохо; крикливы и вспыльчивы, как куры, круглы, как шары, да еще забавно бахвалятся своим бретонским родовым именем (Гимарш — это значит достойный владеть конем). И все это заставляет их строго придерживаться своих мелких принципов, эти принципы — их конек. При этом они знают счет деньгам и ценят блата, которые поэтому и доступны; дела есть дела, и если им сопутствует удача, да будет прославлен бог от чердаков до погребов. Хитростью они не обижены, но тонкости им не хватает. А в общем, это все люди довольно спокойные, которых радуют их небольшие удачи, приводит в волнение необходимость отправиться куда-то на поезде, оплатить какой-то счет, принять слабительное. Но все же они считают, что мир в конечном счете вполне терпим, можно устроиться в нем комфортабельно и даже пососать карамельку, когда твоего ближнего ведут на казнь.
Вот я тут их описываю, но на душе у меня тревожно, когда я перелистываю это «досье». Прародитель, иначе говоря, глава рода, мой тесть, зовется Туссен, ибо он родился в День всех святых. Этот толстяк, ростом метр восемьдесят сантиметров, фигура отнюдь не мрачная, несмотря на замогильный бас. Мускулатура борца вряд ли идет ему на пользу: чтоб ловить рыбу удочкой, она, пожалуй, не нужна. Говоря откровенно, всегда кажется, что он сам себе в тягость. Собственная туша, которую он осторожно размещает в кресле, обременяет его. Едва он утрясется и сядет, мадам Гимарш восклицает:
— Как ты устал, весь в поту! А собственно, отчего? Все впустую.
Это несправедливо. Если она умеет подороже сбыть, то и он тоже неплохо делает все закупки. Никогда не опаздывает с оплатой векселей, не занимается сомнительными сделками. Во время войны он ухитрился сберечь свое охотничье ружье, не сдавал медные инструменты и золото и, хотя ему пришлось вести кое-какие дела на черном рынке, сумел сохранить приличную репутацию. Его любят: он человек услужливый и может дать неплохой совет. Имеет вес и в торговой палате. Все городские торговцы, выбирающие патенты, находят в нем свои собственные добродетели и посмеиваются над его забавными изречениями. Как бы там ни было, он вполне разумный наследник. И однажды у могилы — не помню уж, какой именно из своих тетушек, — он доверительно сказал жене:
— Ее давно уж нет, но если б она поглядела сверху, во что я превратил ее небольшое состояние, то наверняка осталась бы довольна — ведь я его удвоил.
Не правда ли, честный человек? Он уверен, что имеет право продать за сто франков то, что сам купил за тридцать. Однако вне магазина он даже булавки у вас не возьмет. Я, например, слышал о таком случае. Однажды, пообедав в ресторане и уже расплатившись по счету, мосье Гимарш выехал из города и, проделав почти пятнадцать километров, вспомнил, что официант забыл получить с него за бутылку бордо; он тотчас повернул назад и уплатил за свою бутылку (но так никогда и не узнал, что его поступок послужил причиной увольнения официанта).
Этого милейшего толстяка, торговца трикотажем, конечно, погубит чревоугодие: когда обжорство вцепится в этакую махину, беды не миновать, и вот она близится — в нем уже сто килограммов. Избытком интеллекта он не страдает. Можно восхищаться безмятежной близорукостью, которую мосье Гимарш противопоставляет тому, что он называет «мудрствованием». Восхитительны и его политические убеждения, чрезвычайно центристские, особенно если центр сворачивает вправо. Приятно наблюдать, как много доброты в этом тяжеловесе, как он умиленно лепечет:
— Это ты для своего дедуси приготовила, моя мусенька?
Рядом с ним восседает коротышка, вид у нее важный, лицо светится таким же простодушием, волосы очень черные, хорошо выкрашенные краской «Ореаль» — это и есть мадам Гимарш, урожденная Мари Мозе, из известной в городе фирмы «Мозе, Ламастер и K°», они торгуют лесом (нет, конечно, не поленьями на растопку, а толстыми бревнами с корой, теми, что идут на экспорт-импорт, — это уже высшая категория в лесной торговле).