признаться, совсем не так рассуждаю я чудовищными ночами, когда, обложившись таблетками, я не могу заснуть. Выпиваю одну, другую, третью – и понимаю, что мне ничего не помогает, и не знаю, что делать; а мечтаю я только о том, чтобы больше не мучиться и погрузиться в сон (или умереть вовсе), и я восклицаю: «Зачем же я таким уродился!»
20 августа, вторник
Доброе утро. Дом. Двухнедельный отпуск, который я решил потратить на творчество и воспоминания. И вот они сплелись воедино – как я и хотел.
Стоило мне вернуться, как застарелые страхи, рожденные в детстве, снова закопошились на дне моей души – и, как прежде, я, кажется, снова слышу подозрительный, возмутительный шорох, доносящийся из углов дальней комнаты, и шум занавесок в выводящей на балкон кухне, и едва уловимый ненавистный стук откуда-то сверху, с крыши.
Во вьюжные, бурные, штормовые ночи меня удручали терзания беззащитного кабеля, осужденного, словно Прометей, на страдания во мраке. Он бился и трепетал; его безнадежный бой наглядно давал мне понять, как жесток мир вовне и как важно находиться под защитой крова. Но этот отвратительный стук – совсем другое дело: как будто какой-то безумный человек, фанатик забрался на крышу и проводит там ужасающие эксперименты, возможно, конструируя по ночам монстра, нового франкенштейна… Бред? Но другого объяснения найти я не мог и не могу: расщепляя на атомы звон туго натянутой тишины, я отчетливо различаю, как периодически падают на пол металлические детальки, как кто-то старательно вкручивает болты…
Эта назойливая, мерзкая активность – не выдумал же я ее?! – быстро лишала меня душевного равновесия, весьма хрупкого. Я не мог спать, и нередко приходилось будить родителей. Когда я был маленький, рассудительный, любящий отец, не оплакивая утраченный сон, брел в мою комнату, ложился со мной и пытался услышать то же, что слышу я. Но ему не удавалось. Вслушиваться нужно было долго и терпеливо, отец же быстро начинал сопеть – вот-вот перейдет на храп. Ну тогда, конечно, ничего не услышишь! Я тормошил его, призывал запастись терпением, но нет: в конце концов, он просил меня успокоиться, убеждая, что ничего не слышит, что ничего нет; а если и есть, то мне всё равно не нужно реагировать на такую ерунду – нужно спокойно спать. Легко сказать – и тяжело сделать, горько замечал я. И еще долго дьявольский экзекутор на крыше – воображаемый ли, реальный – препарировал несчастное мое детское естество.
Наверное, виной всему нервы. Возможно, сказалась плохая наследственность: нервные расстройства беспокоили маму и ее отца – моего дедушку. Однако у них это проявлялось не так остро, как у меня, – я оказался куда более впечатлительным, ранимым, тонкокожим. Идеальная мишень для несовершенного мира! Чувствительнейший индикатор всех его темных, ущербных сторон!
Стыдно сказать, с каким количеством разнообразных моих болезней —реальных и мнимых, психологических и физиологических – боролся мой отец, врач по образованию, профессии и призванию. Здорово, что так совпало, но мне вот не дает покоя вопрос: а что же бы я делал, если бы отец был не врачом, а математиком, юристом, учителем?.. Всю жизнь мотался бы по нашим уродливым больницам и поликлиникам, обследовался, консультировался бы с бездарностями и жуликами, наводнившими в последнее время цех эскулапов? С отцом мне безумно повезло. При этом я не спешил соглашаться с выводом, к которому он пришел, основываясь на своем огромном стаже, широте мысли и пристальных, многолетних наблюдениях моего характера. Теперь-то я почти не сомневаюсь, что отец абсолютно прав: что все мои болезни не корень зла и даже не болезни вовсе, а лишь симптомы; что в различных болячках находят выход мои нервные срывы. Но я всё равно не могу успокоиться и по-прежнему сражаюсь с ветряными мельницами – этими людоедами, готовыми пожрать и меня. Отец сделал свое дело, констатировав прямую взаимосвязь между моими страхами, невероятными зигзагами мысли, с одной стороны, и различными заболеваниями – с другой; выявил истинные причинно-следственные связи. Слово – за мной. Мне нужно сделать весомое дополнение, продолжить логическую цепочку… Да, чтобы не было болезней, нужно избежать срывов, но как этого добиться, ведь эти срывы – не что иное, как отражение болезней мира, в котором я вынужден существовать. Ни на что не реагировать, ни о чем не переживать, не творить и, получается, не жить вообще – всё это возможно для меня только в вакууме. Там – наилучшие условия для меня.
Разве могу излечить я этот конечный, смертельно больной, безнадежно больной мир?
День. Точнее, уже вечер
Когда я был совсем маленьким и мне не спалось, или просто становилось ночью страшно, или не по себе – далеко не только из-за проклятого стука, – я приходил спать к родителям – устраивался ровно посередине. Отец всегда охотно принимал меня в объятья, а мама недовольно ворочалась и двигалась к краю кровати, чтобы освободить мне место, – как и я, она тоже нередко беспокойно спала.
Я рос – и наведывался к родителям по ночам всё реже. Однако борьба с бессонницей не только не прекращалась, но становилась всё более ожесточенной. Один на один с моим внутренним врагом. Однажды я так завелся, что не мог заснуть всю ночь – буквально до самого утра не удавалось мне отключить мое мазохистское сознание. К восьми утра я пошел в школу – расстроенный, изможденный. Постепенно страх, что мне не удастся заснуть, оформился в главную мою фобию. Наверное, именно тогда у меня выработалась привычка уповать на спасительные таблетки, которые помогут мне заглушить недуг… Звучит ужасно, но на самом деле всё было не так уж катастрофично: год за годом я лишь выучивал названия всё новых и новых лекарственных препаратов, которые могли потребоваться мне в той или иной ситуации. Пухла моя личная аптечка, однако в большинстве случаев благотворное действие оказывал на меня эффект плацебо; ну и я просто чувствовал себя увереннее, когда таблетки находились под рукой. Так я познал, что такое снотворное; без рецепта оно не продавалось, и время от времени я упрашивал отца, чтобы он мне его достал. Но даже в самые тяжкие ночи я, слава богу, никогда не принимал таблетку целиком – откусывал маленький кусочек, и в большинстве случае мне его вполне хватало.
Окончив университет, я вступил в поистине взрослую жизнь, когда болезненность нужно было отринуть; работать приходилось всё больше, и тут уж стало вроде бы совсем не до нее – в том плане, что начальство мои проблемы, разумеется, не интересовали; различные фобии остались существенной составляющей моей жизни – потаенной, сугубо личной, но перестали быть оправданием, объяснением, темой для разговора. По