— Иди, не бойся.
Задрав голову, он смотрит на нее, машет рукой.
И тоже ступает на солнечную лестницу. Ему трудно идти в сапогах, лестница высокая, а ступени ее узки, и взбирается он медленно, размахивая руками, будто идет по канату. Зина, прикусив губу, настороженно смотрит на него и, когда он приближается к ней, протягивает руку.
Теперь они оба стоят под облаками, держась за руки. А потом поворачиваются лицом к лицу и долго смотрят друг другу в глаза.
— Как дует ветер, — шепчет Зина, — пойдем!
Но не двигается. В черных глазах ее и страх, и ожидание, и доверие.
Она стоит, слегка запрокинув голову, на шее ее возле ключицы бьется голубая жилка, от волос пахнет солнцем и морем. Влажные губы ее полураскрыты, и Поляков осторожно целует их.
Она глядит на него с удивлением, с грустью, будто прислушивается к себе, и вдруг смаргивает слезы.
— Не надо, — говорит он. — Ну чего ты?
— Не знаю, — уткнувшись в его гимнастерку, шепчет она. — Мы так мало знакомы.
— Мы тысячу лет знакомы, — говорит он, — я будто и жил, чтобы встретить тебя.
Она долго молчит, пряча лицо у него на груди. Наконец говорит:
— Гимнастерка твоя порохом пахнет.
— Нет, чистую выдали, когда демобилизовали.
— Все равно пахнет… А ведь тебя могли убить там! — восклицает она, подняв заплаканные глаза. И разжимает кулак, в котором лежит запотевшая гильза.
Я посмотрел на фотографию и отвел глаза.
Вот оно — прошлое. То, о чем я забыл и уже не вспоминал, ожило. Впрочем, мое ли это прошлое? Я ли тот юный лейтенант, который бежал тогда по солнечной лестнице? В самом деле, неужели это все было, и было со мной? Нет, ничего этого не было.
Она все еще держала фотографию. Аккуратно обрезанную с одного края ножницами. Знакомую мне фотографию. Я тоже был снят тут — стоял рядом, заломив пилотку, выпятив грудь, увешанную медалями. А сейчас торчал только мой локоть. Все остальное отрезано ножницами.
— Ты похожа на свою мать, — сказал я.
Да, она похожа на мать. Но еще больше на меня. Было бы смешно сомневаться — она моя дочь.
Я долго ждал ребенка. Многие годы у нас с Леной не было детей, и оба мы немало страдали из-за этого. А ведь в общем все, что люди вкладывают в понятие «счастье», у меня было. Все. Жизнь одаривала меня иногда даже большим, чем я ждал от нее. Мне везло, и оттого, наверно, у меня было немало завистников. Чудаки, они и не знали, как я завидовал им, потому что у них были дети! Дом мой казался мне пустым, безжизненным. На шкафах, на книжных полках Лена расставляла детские игрушки. Вид их, ненужных, мертвых, может быть, и успокаивал Лену, но меня приводил в уныние. Я не любил эти игрушки, но молчал. А в это время где-то росла моя дочь. Я тосковал о детях, а она бегала по земле, и я не слышал ее шагов.
Мне не хотелось вспоминать о том времени и о той женщине тоже не хотелось вспоминать. Я давно ее забыл, и вспоминать о ней незачем.
У нас мог быть ребенок. Я никогда не думал, мог ли у нас быть ребенок, но у нас мог быть ребенок. И вот она… сидит рядом — ее и моя дочь.
Она все еще держала фотографию. И рука ее дрожала.
— Спрячь, — сказал я.
Неверными пальцами она засунула фотографию в чемоданчик.
— Давно приехала?
— С двенадцатичасовым.
— Голодна?
— Что? — спросила она.
— Голодна, спрашиваю? Ела что-нибудь?
— Ела, — сказала она, отвернувшись.
Ничего она не ела. Я свернул к набережной, остановился у «Поплавка».
— Идем.
— Я ела, правда, — сказала она.
— Прекрасно. А я нет. Вылезай.
Она вылезла и чемоданчик вытащила тоже.
— Не украдут. Оставь.
Покраснев, она положила его на сиденье.
Одернув платье, опустив голову, косолапя, будто старалась спрятать стоптанные свои босоножки, она шла рядом со мной по длинному залу, уставленному столиками, Зал был пуст, только у буфета официанты равнодушно смотрели, куда мы сядем. Сели мы у окна, над самой водой.
Она положила руки на скатерть, но сразу же убрала под стол.
— Не стесняйся, — сказал я.
— Я не стесняюсь, — ответила она, снова покраснев.
— Ну и прекрасно. Что есть будешь?
— Ничего… Кашу какую-нибудь.
— А может, бифштекс? Или шашлык? Впрочем, вот — цыпленок-табака.
— Что?
— Цыпленок-табака. Ты ела когда-нибудь цыпленка-табака?
Она рассердилась:
— Я все ела. Вы не думайте, я не такая уж деревенщина.
— Ничего я не думаю. Будешь цыпленка?
— Нет.
— Значит, кашу? Ну, кашу так кашу. Манную по-гурьевски? Или тоже ела по-гурьевски?
— Ела, — упрямо сказала она. — У вас очень большие познания в гастрономии.
— Да, немалые.
Я заказал ей кашу, а себе двести граммов коньяку и икру.
Ела она нехотя. Посмотрела, как я налил коньяк в рюмку, как выпил. Я поймал ее взгляд, и она опустила глаза. Наконец отодвинула тарелку.
— Вкусно? — спросил я.
— Так себе, — сказала она. — Мама лучше умеет.
И снова пристально посмотрела на меня. И снова я увидел ее настороженные, прищуренные, дерзкие глаза. Но я не хотел вспоминать о ее матери и расспрашивать о ней не хотел. Незачем копаться в прошлом.
Она осмелела, она уже не прятала руки под стол и не опускала глаз под моим взглядом.
— Почему вы меня ни о чем не спрашиваете? — сказала она.
— Спрашиваю: хочешь ли есть, вкусная ли каша? Как не спрашиваю? Спрашиваю.
— Я не о том. Вы прекрасно понимаете.
Она дерзко смотрела на меня, дерзко и в то же время жалко, будто боялась, что я обижу ее.
— Вы не знаете, как я стремилась сюда. И боялась. Две ночи не спала, чуть не вернулась с полдороги… Нет, я не то что-то говорю… Я хочу сказать, что у меня никогда не было отца…
Она говорила и тыкала вилкой в ладонь.
— Положи вилку, — сказал я.
Она положила.
— Почему вы нам не писали?.. Я понимаю… вы не думайте, я все понимаю… конечно, у вас семья, другие дети, наверно… Я все понимаю… Но почему вы никогда не вспомнили обо мне? Неужели вам не интересно было?.. Неужели вам было все равно?..
— Успокойся, — сказал я. — Я не знал ничего о тебе. Не знал, что ты родилась. Ты неправильно информирована…
— Не знали? — Она почти испуганно смотрела на меня.
— Нет.
— Значит, только сейчас узнали?
— Да.
— Ну и ладно, ну хорошо. Пусть так, — сказала она упрямо, — вы, может, думаете, что я не ваша дочь? Но я знаю — вы мой отец.
— Наверно, — сказал я. — Я же не отрицаю этого. Но согласись, все так неожиданно, давай поговорим спокойно…
— Я говорю спокойно… — сказала она. — Я только удивляюсь, почему вы ни о чем не спрашиваете.
— О чем спрашивать? Сижу и думаю, что теперь с тобой делать.
— Ничего не надо со мной делать.
Она мне нравилась своей искренностью и в то же время раздражала. Не знаю чем — то ли голосом, в котором был вызов, словно обвиняла она меня в чем-то, то ли взглядом, где были и недоверие и дерзость.
— Тогда я спрошу вас, можно?
— Спрашивай.
— Вы рады, что я приехала? Только правду, пожалуйста, говорите… Я не обижусь, все пойму, не думайте…
Я подавил улыбку. Рад не рад. Не то это чувство. Я просто растерян.
— Конечно, — ответил я.
— Неправда, — сказала она. — Вы же ничего не знаете обо мне… Я же чужая вам… Как можно радоваться тому, о чем не имеешь представления?.. Вы любили мою маму? — спросила она вдруг.
— Вот об этом не будем разговаривать, — сказал я.
— Почему? Я хочу знать…
— Не надо ничего тебе знать!
— Значит, не любили, да?
— Оставь!
— А я думала, без любви дети не родятся, — сказала она.
— Ты зачем приехала? Выяснять, как родятся дети? Зачем ты приехала?
— Может быть, мне не нужно было приезжать? — спросила она.
— Глупый это разговор. Столько лет я ничего не знал о тебе. Столько лет! Неужели мать послала тебя выяснять отношения? Я не отказываюсь от тебя. Я готов тебе помогать. И раньше мог бы. Жить ты приехала? Оставайся. Или деньги нужны? Пожалуйста, дам денег. Но для этого не обязательно тебя присылать, мать могла бы и написать. Нужны вам деньги?
Она, прищурившись, смотрела на меня. Усмехнулась, вынула из кармана три рубля, положила на стол.
— Это за кашу и за ваш коньяк. Тут хватит… — встала и пошла через зал к выходу.
«Дура! — Я разозлился. — Ну и характер!» Но это был мой характер. Мой — тут уж никуда не попрешь. Себе хуже сделаю, а гордость свою покажу.
Я расплатился и вышел. Она стояла у самой воды, бросала в реку камешки.
— Учти, я этого не люблю, — сказал я и сунул ей трешницу.
— Не возьму.
— Бери!
— Нет, — сказала она так, что я понял — не возьмет.
— Ну и прекрасно, — я полез в машину. — Садись.
Она села, сказала:
— Если можете, отвезите меня на вокзал.
— Значит, уедешь?