— Называй! За каждую недоимку — семь ударов нагайкой!
— Башкирия! Хайсацкая орда! Персия! Турецкое султанство! Ногайская степь! Шляхетство посполитное! И Московия! — ликующе загибал пальцы Овсей.
— И вправду семь! — согласился обескураженно Хорунжий.
Меркульев хмурился. Болтовня расстриги Овсея его не трогала. Но Хорунжий плеснул квасом в поповское рыло и обрызгал невзначай белую с вышивкой петухами рубаху атамана. Желтые пятна расплывались по всему брюху. А рубаху отбеливала и вышивала цельной год дочка Олеська.
Но Хорунжий — быдло. Сам вечно в кожах грубых, в кольчуге, в шеломе витязя ходит. Живет бобылем, не умеет насладиться баней с веником березовым, дорогим кафтаном, периной пуховой. Боров! Рубаху белую у атамана забрызгал и не моргнул оком. Вепрь! Не надо ему и еды с пряностями: сгрызет ржаную горбуху с бараньей лопаткой, проглотит кусок осетрины, наденет кольчугу... и — в дозор, в набег! Рубиться саблей умеет. А сообразительностью не блещет. Татарина-ногая, проводника, надо было допросить на дыбе. Не к Астрахани повозка шла. Сумнительны байки грека. Гость врет про корабль. Порох у него в пистоле сухой. И не турецкий — черный, а синий — казацкий, на селитре с лепестками васильков. Серебро в бочонке не могла выбросить река на берег. И все тюки с товарами сухи, не подмочены. На Яик стремился купец, сам старался попасть в плен. Но для чего? Кто его все-таки подослал? Пожалуй, не кызылбаши, не султан. Скорей Московия. Наверно, в станице уже давно сидит царский соглядатай. Кто же это? Тихон Суедов? Писарь Лисентий Горшков? Слепой гусляр? Федька Монах? Надо понаблюдать за ними получше. Московия не смирится с вольностью Яика, попытается взять его. Плохи дела. Мож, схитрить: переметнуться к царю? Вон атаман у запорожцев поклонился шляхтичам, кошт получает. А купца этого надо пока отпустить. Дней через десять я его снова вздерну на дыбу, но не на дуване, а у себя дома, в подполе. Он у меня по-другому запоет сразу.
— Не губите меня, братья-казаки, не убивайте! Я закопал у реки в песке двадцать бочек доброго вина. Там же попрятал и товар другой, что выбросило на берег. Сукно и шелка я подарю вам на вечную дружбу. А вином вы разрешите мне торговать. Я не могу жить без шинка!
— Сам бог послал нам этого торгаша, — обратился к станичникам Матвей Москвин. — Помилуем его! Без торговли мы замрем. Золота мы много нашарпали, а детишки у нас голопупые! И надоело пить сивуху Палашкину. Пора нам, как запорожцам, иметь шинки. Корчму поставить. Купцов пригласить! Пора нам в удовольствиях жить, соболями баб и девок украсить! Кольцами и серьгами с камнями самоцветными!
— К болярской жизни призываешь, Матвей? — помрачнел Силантий Собакин, играя угрожающе клинком. — И не будут никогда наши казаки винопийцами и табакурами!
— А чем это хуже боляр казаки на славном Яике? — подбоченился Меркульев.
— Ай, и взаправду я похож на болярина? — закривлялся Герасим Добряк, спустив портки, показывая казакам свою голую исполосованную шрамами задницу.
— Срамота! Баб и девок бы постеснялся! — сплюнул Никанор Буров.
— Милуем или казним гостя? — громко спросил Меркульев.
— Милуем! Милуем! Милуем! — сдобрились казаки.
Впервые пленник на Яике уходил с дерева пыток живым. Поселили Соломона в избе деда Евстигнея, что запропал весной в степи, когда ездил за солью. Вместо Сары Меркульев выделил в работницы купцу двух татарок — Насиму и Фариду. Соломон долго сокрушался, ворчал недовольно, но в конце концов узкоглазых принял. Товары и бочки с вином казаки привезли обозом на другой день. Соломон открыл в станице знатный шинок, торговал бойко и весело семь ден, а на осьмой к вечеру он уже корчился на дыбе в подполе у Меркульева.
Цветь третья
Миновала макушка лета — сенозарный грозник. И духмяный густарь окудесил степи на Яике. Шелестели шелково ковыли, раздобрел чабрец, млела медуница. Наливались колосья ржи червонным золотом. А скот затучнел — аж земля под ним прогибалась! Росли стога на заливных лугах. Помахивала крыльями ленивая мельница. Курилась ядовито-желтыми дымами селитроварня.
— Говья коровьи убери! — сердито буркнула мать Олеське.
— Уберу, никто на них не зарится, — отмахнулась девчонка.
— Бери лопату и убирай. И сарафан новый сыми. Чего вырядилась, как дура? До праздников далеко, — ворчала Дарья на дочь, уходя с коромыслом по воду к чистому колодцу.
Олеська сидела с Ермошкой на жердяном заборе. Они болтали ногами, щурились от солнца, подталкивали друг друга, грызли лесные орехи.
— Могу горохом одарить, — похвастался Ермошка.
— Угости.
— Возьми всю пригоршню. Стручки сочные, сладкие.
— У знахарки в огороде росли?
— У знахарки.
— Зачем же ты их, дурень, крал?
— А што?
— А то! Завтра ворона знахаркина будет летать по станице и кричать: «Ермошка горох ворует!»
— Не будет кричать, она с Бориской и Егорушкой в дозоре на Урочище. Да и любит она меня.
— Кто любит?
— Ворона.
— Тебя и Дуняша любит, сеструня моя.
— Дуняша маленькая. Двенадцать лет ей, да? Ну вот... а мне четырнадцать.
— И мне четырнадцать. И у меня тайна есть, — перешла на шепот Олеська, подталкивая Ермошку локтем.
На крыльцо из хаты выскочил босой Федоска, сопливый малыш Меркульевых. За ним вышла Дуня, сестра Олеськи. У нее тоже белая льняная коса, продолговатые зеленые глаза. Но она строже, прямей. Ходит, будто черенок от граблей проглотила.
Говья коровьи убери, Дунь! — распорядилась Олеська.
— Уберу, — холодно ответила Дуняша, берясь за лопату.
— Пойдем к реке, Ермош? — спрыгнула Олеська с забора.
— Пошли.
— Не оглядывайся, не оглядывайся. А то влюбишься. Примета такая есть... А она-то так и выбуривает. Ну и Дуняха!
— Какая тайна у тебя, Олеська?
— Тайна у меня такая, Ермоша... Есть у нас ход подземный дома. Из подпола идет до обрыва речного, где шиповник густой. Когда погреб копали, наткнулись на это подземелье пустое. Речка там подземная была, должно. Батя не разрешает туда заглядывать, плеткой бьет. Но мы с Дунькой забрались намедни в подземелье. В прятки играли. Там три пещеры есть. А батя наш приволок шинкаря, стал маненько пытать его на дыбе в одной пещере. Зажег лампу и угрожал страшно. А нас он не заметил.
— Не бреши! Я шинкаря утресь видел. Живой он, хотя хромает...
— Я и не говорила, что до смерти пытал.
— Шинкаря мы уже пытали на дуване.
— На дуване он не сказал ничего.
— Что же купец в погребе выложил под пытками?
— А то, что его Московия подкупила. Ну, не сам царь... а воевода астраханский. Но был при том и дьяк московский. Есть у нас в городке соглядатаи царя, дозорщики. К ним купец и шел. Они должны донос, сказку царю подать... Ну, о том, с какой стороны войско, стрельцов на Яик послать. Зарится Московия на землю нашу.
— Соглядатаев сразу казнят на дуване. И пытки будут жуткие. Шинкарь выдал их?
— Нет, он их не знает. Они сами должны подойти с доносом. Но соглядатаи не подходят пока. Чуют беду, или выжидают, не торопятся...
— Твоего батю не обманешь. Он выследит соглядатаев. Попадутся они в ловушку.
Разговор с Ермошкой у Олеськи не ладился. Она присела на опрокинутую лодку, вздыхала, смотрела сквозь ресницы, как это делает красавица Верка Собакина. И поводила плечами, подражая лебедушке Кланьке. Она пыталась зыркать пронзительно, как татарка Насима. Но Ермошка не чувствовал чар влюбленной в него девчонки. Родник разговора истощался.
— А у меня еще тайна есть! — боднула Олеська парнишку.
— Говори, так и быть.
— Мой батя понарошку отдал Насиму и Фариду в работницы шинкарю. Они следят за торгашом.
— За шинкарем и надо присматривать, — не удивился Ермошка.
— А у меня и третья, самая главная тайна есть! — отчаянно выпалила Олеська.
— Говори, так и быть.
— Выскажу, ежли ты на мне женишься! — побледнела Олеська.
— Так и быть, женюсь.
— Поклянись! Окропи меня своей кровью!
— Клянусь! — вяло сказал Ермошка, но вытащил из-за голенища нож, легонько полоснул по большому пальцу левой руки.
Кровь сначала выступила чуточку, а вскоре заструилась, обагряя всю кисть. Ермошка поднял руку, тряхнул ее над головой Олеськи, но нечаянно забрызгал и девчачий сарафан.
— Теперь слушай, — зашептала Олеська. — У нас в подземелье спрятаны двенадцать бочек золотых, двадцать — серебра и кувшин с разными камнями-самоцветами, серьгами, кольцами, ожерельями.
— Брешешь!
— Клянусь! Вот колечко с камушком из того кувшина. Как звезда сияет! На мой палец подходит. И Дунька примеряла.
— Сапфир! У Соломона такой же по цвету взяли, токмо чуть покрупней. И заточен по-другому.
— Что ж ты меня не целуешь? — мокро блеснула глазами Олеська.
— Поцелую, так и быть...
Олеська горячо обвила Ермошку, вытянула шею, подставляя ему мгновенно вспухшие губы. Но он стиснул девчонку неуклюже, наступил на ее босую ногу сапогом, чмокнул в щеку.