Маттео, задыхаясь, шептал, что против Лидо [14] будет ждать барка, которая доставит Лючию хоть до Неаполя, хоть до Генуи, – куда она скажет. Денег у нее немало, а уж он, Маттео, весь остаток дней своих будет молить Иисуса и Пресвятую Мадонну за свою милую, маленькую, золотоволосую синьорину…
– Как?! – шепотом воскликнула Лючия. – А ты разве не уедешь со мной?!
– Синьорина, ну какой из меня путешественник, подумайте сами! – криво усмехнулся Маттео, задыхаясь от быстрого бега. Его даже слегка пошатывало, и, чтобы не упасть, он схватился за невысокое деревце с густой, плотной листвой, росшее в глиняной плоской вазе посреди террасы. – Да и не могу я покинуть моего доброго господина на произвол судьбы, хоть бы и мертвого. В жизни мы не разлучались – и в смерти я его не оставлю. А вы… вам жить да жить, не думать о былом, забыть все печали. Только бы удалось ускользнуть!
– Интересно, какие письма он разыскивает? – шепнула Лючия, зябко дрожа на сыром ветру и вглядываясь во тьму, откуда уже приближался протяжный и тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга и ожидающих их пассажиров о своем приближении.
– Да какие б ни искал! – мрачно отозвался Маттео, чиркая кресалом, чтобы дать знак гондольеру. – Все бумаги, кроме прощального послания principe, я надежно запер в секретном шкафчике в подвале.
– Пускай поищет, убийца! – злорадно усмехнулась Лючия. – Пускай поищет!
Свинцовый нос гондолы гулко ударился о ступени, и Маттео с новой прытью повлек Лючию по террасе.
Она порывалась поцеловать своего спасителя – ведь если бы не самоотверженность и прыткость Маттео, она уже была бы в руках убийцы! – или хотя бы высказать ему всю свою благодарность и любовь, однако Маттео, как одержимый, заталкивал ее в гондолу.
– Прощайте, bella signorina! Прощай, дитя мое! – прошептал наконец Маттео.
– Прощай! – отозвалась сквозь невольные слезы Лючия. Лодка отчалила, завернула за угол – и Маттео больше не стало видно.
***
Лючия проскользнула под низкую крышу в тесную, душную каюту гондолы, потом нетерпеливо выскочила с другой стороны и примостилась на носу, около огромного свинцового конька, который украшал этот нос.
Темные громады зданий разворачивались перед ней, заслоняя звездное небо. В этом тихом и пышном квартале, откуда днем была видна лагуна и снежные горы Фриуля, она провела всю жизнь, а теперь покидала его – надолго? Может быть, навсегда!
Ночь опустилась на тихие воды, луна показалась из-за аркады Дворца дожей, и великий город заблистал перед Лючией в неге и непобедимой красе.
Уплывали от нее все эти набережные, улочки, площадки, лабиринты венецианских переулков, узких каналов, на которых с утра до вечера играла музыка, и пары, опьяневшие от страсти, танцевали морфину или фурлану. Уплывало движение человеческих волн на мостах делла Палья и Риальто, украшенных множеством лавочек, витрин, окон, в каждом из которых многоцветно сверкали бусы, зеркальца, жемчужные нити, граненое стекло – те наивные блестящие мелочи и истинные драгоценности, которыми очаровательна Венеция. Вот мягко повернулась и заслонила луну темная, колоссальная масса собора Святого Марка с просторной площадью пред ним. Днем там тесно людям и голубям – птицы живут здесь из поколения в поколение, и ежегодно в смету городской управы вносится статья на их прокорм. Сейчас наступила ночь, зажглись огни, голуби легли спать. Не слышно их гульканья, плеска крыл – только журчит вода под веслом баркайоло – так называют в Венеции гондольера, – который трогательно и печально выкрикивает на поворотах свое «берегись!». С каждым новым плеском волны тени набегали на город и быстро сгущались. Ночь закрывала его от глаз Лючии, словно набрасывала на мосты, каналы, палаццо черный zendaletto – кружевной платок венецианки. Вот впереди лагуны поднялся из воды образ святой Девы Марии, укрепленный на плотике. Перед ликом Мадонны теплились лампады, возженные скромными рыбаками.
Лючия перекрестилась, с трудом сдерживая слезы.
– Addio, Venezia la bella [15]! – прошептала она и прикусила губу, чтобы не разрыдаться в голос.
Прощай, прощай, Венеция! Лючия покидает тебя. Впереди неизвестные пути, дальние страны… Россия! Неужто все же Россия?! Ну что же, знать, такая судьба. Придется князьям Казаринофф принять в свое лоно венецианскую родственницу, хотят они того или нет.
Она позабыла… начисто позабыла о том, что прощальная исповедь Фессалоне вместе с показаниями повитухи, удостоверяющей ее, Лючии, благородное происхождение, так и остались валяться там, где их выронила из своих рук девушка: в потайном кабинете, а вход они со старым Маттео совсем забыли закрыть.
3
Встреча в храме
Когда Лючия что-то для себя решала, ничто не могло остановить ее на пути к цели. Пропажу писем, которые должны были восстановить ее права в России, она обнаружила достаточно скоро, уже в Риме, – однако достаточно поздно, чтобы воротиться за ними. Наверняка подлый Лоренцо только и ждет, когда беглянка сочтет бурю успокоившейся и прилетит к родительскому очагу! Нет уж, нет! Лоренцо ведь и вообразить не может своим свирепым умом, что она успела узнать в тот знаменательный день! Из зернышек, которые письмо Фессалоне посеяло в ее сердце, уже вырос целый заколдованный романтический лес, полный чудес и теней, и все, что казалось прежде фантастичным и недосягаемым, теперь представлялось реальным и почти свершившимся. Она уже видела себя богатой, знатной, спокойной в завтрашнем дне… впрочем, это были те же мечты, которые день и ночь одолевали ее в венецианском палаццо, разве что воображала она себя теперь не в окружении жгучих брюнетов в коротких плащах, а среди белокурых великанов в собольих шубах. В мечтах она еще жила прошлым… Но чем больше проходило дней, чем дальше уносил ее бег резвых коней, впряженных в дилижансы, почтовые или наемные кареты (некое чувство заставляло ее теряться в массе народа, подсказывая, что от Лоренцо с его неумолимой местью можно ожидать и преследования), тем острее чувствовала, как разительно будет отличаться от ее прошлого это неведомое будущее. Так же, как la bella Venezia отличается от места, куда Лючия занесена была своей блуждающей звездой.
Уже подходил к концу март. Там, в Италии, дышит ароматами весны и моря ясный, бледно-голубой воздух. Прохладный ветер с Адриатики едва-едва колыхнет сплошь осыпанные розовым цветом миндальные деревья. А здесь все покрыто сплошным белым саваном. Какая, к черту, весна! Дорога была скользкая, и ветер прежесткий, и такой мороз, что Лючия едва могла шевелить пальцами.
За исключением редких хижин, разбросанных на пространстве между почтовыми станциями (здесь их называли «ямы», и Лючию бросало в ужас от этого слова), она не видела никаких признаков цивилизации. Можно было подумать, что проезжали через пустынную страну, где нет ни городов, ни домов, где встречаются только густые леса, которые, будучи покрыты снегом, представляют фантастическое, романтическое зрелище. Лючии часто виделись различные фигуры, образованные снегом на стволах и сучьях деревьев, и тогда казалось, что она видит медведей, волков и даже неких белых людей меж ветвями! Лючии приходилось слышать о русских briganti [16], однако путь ее был вполне безопасен: похоже, все местные разбойники залегли в берлоги, подобно медведям, а потому большая дорога была спокойна для путешественников.
Лючия еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожею; в них она ложилась, как в постель, с ног до головы укутавшись в меха и укрывшись ими. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лету сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой обиходной речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало чье-то удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики.
Привыкнув сопоставлять прошлое и настоящее, Лючия сначала почти с ужасом сравнивала мелодические песни гондольеров с заунывным речитативом русских возниц. Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемым свойством окружающего мира, а в нехитрых сюжетных сплетениях ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь староста татарин, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем и без всякой надежды увидеть отрадные дни.