Улицы путались перед Павлом, он шёл не разбирая их и остановился посреди одной от знакомого голоса:
— Сладкое ты моё, золотце драгоценное… Бросила я тебя ради горя своего, — говорил голос тихо на другой стороне улицы.
Павел разглядел — там шла Любаша с сыночком на руках. И жизнь её была теперь только в нём, и к нему была у неё отдельная любовь.
— Любаша… — сказалось у Павла.
Любаша сколько-то шагнула вперёд, потом голос его дошёл до неё, остановил, повернул к себе.
— Любаша, это я иду… Ты не бойся, тут пусто, никто вас не затронет…
Незначащие слова вышли из него и пропали в потёмках ночи, а Любаша стояла, руки у неё опускались, оставляя сына.
— Любаша… ты мне дай мальчонку, я его к тебе в дом снесу… Али он заплачет не у матери-то?
— Золотце моё спит, драгоценное…
Они ещё постояли через дорогу друг от дружки, оба не зная, как им быть дальше.
— Ночевать тебе негде? Иди в дом… Я к свекрови уйду.
— По што же из своего-то дома?
— Пойдём тогда, Паша…
— Люба, я теперь ухожу из города. Рядом тут большая дорога была. — Он огляделся в ночи, пощупал ногой мягкую пыль улицы. — Хорошо, что ты мне попалась… Мастерок мой остался у Фёдора, пускай тебе отдаст. Хороший мастерок был, ловко им…
И ещё постоял, подбирая какие-нибудь слова. Голому телу было зябко под комбинезоном, запахнулся поглубже, перепоясался.
— Прощай с этим, Любаша.
— Бог с тобой.
Они пошли в разные стороны, с тем, чтобы временами вспоминать друг о дружке и ещё один раз встретиться в жизни.
Глава 5
Неделю спустя Павел Опёнков проплыл мимо Тутаева пароходом. Одет он был в новые штаны, длиннополый пиджак и яловые сапоги. Отросшие волосы он сплёл в косицу, перевязал тряпочкой и спрятал под соломенную шляпу. Собственно, бывшего бригадира строительных работников уже не стало, а был теперь иеромонах Павел, новый священник Всесвятского мало прихода, де неделя как помер от пьянства и запустения прежний поп отец Кондратий Тихвинский.
В Тутаеве он хотел, было, сойти с парохода, показаться Любаше и сказать ей при свидании: «Гляди, Любаша, кем стал. Чёрным попом, леший меня задави… иеромонахом! А хотел помереть под твоим забором. Думала ли, что попа выходишь? Еду теперь в свой приход, в вотчину… Приезжай поглядеть». Но когда пароход подвалил к пристани, он оробел, подумалось, что Любаша или посмеётся над ним, или опять захочет оставить возле себя и истомит душу себе и ему. Так и не сошёл. Сказал в своём уме: «Бог с тобой, Любаша. Письмишко тебе отпишу. Что уж теперь?»
С городской пристани пароход пополнился молодой компанией с гармошкой, дорога стала веселее, потому что молодые запели хорошие песни. Одичавший за последний год Павел пристал к компании, и хоть не знал ни одной такой песни, норовил подтягивать, позабыв в душе, что под шляпой завёл косицу, а под пиджаком греет телом серебряный крест, дарованный собственноручно архиереем. Компания заметила его голос и велела спеть отдельную песню. Павел обрадовался вниманию, но на первый случай стал отказываться:
— Полно, дурни! Я ваших песен не знаю.
— А ты, папаша, дуй свою! — сказал гармонист. — Я подлажусь. Знаешь, как я играю? Что ты! Запой, я мигом подхвачу.
— Полно, робятка! Свои-то у меня монашеские. Мы, бывало, как пели? Уж вот в колхозе были, а соберёмся к дьякону Валасию — глотка у него, что Сысой в Ростове. Колокол такой был. Теперь не знаю, висит ли. На две тыщи пудов был колокол… Наберёт, бывало, Валасий полную утробу воздуху и огласит:
Ка-ак к обедне за-зво-нят…
— Я скорёхонько подхватываю потоньше:
Со-обирай-ся жи-во, брат…
— Пока я это вытягиваю, он дух в себе держит, чтобы спёрся там, потом, как ухнет:
Соби-рай-ся, живо, брат!
— Вот так мы пели. На голоса!
В памяти его стали роиться воспоминания о дальней прошедшей жизни, он даже шляпу повыше сдвинул, хотел пуститься в рассказ о своей монастырской молодости, но гармонист перебил:
— А ты чего, поп?
— Поп.
— Иди ты!
— Ей Богу!
— А почему у тебя пуза нет? Все попы того,… а ты живчиком.
— А я полный год святым духом питался. С него не помрёшь и гладким не будешь.
Кампания выставила на Павла широкие глаза и больше не знала, что делать. Шутка ли сказать — с попом песни пели! Один гармонист нашёлся, как ему быть дальше, — закрутил на скамейке задом, как игривый щенок, и ударил коренным вопросом:
— А скажи, поп, бог есть? Знаю, что ты сейчас скажешь. А его всё равно нет.
— А нет, так по што спрашиваешь?
— Это я так. Чтобы убедиться. А нечистая сила, домовые, лешие всякие? Вот иду я раз с танцев… Иду, иду, потом — бац! — а дом-то я уже прошёл. Это кто меня водил?
— Да или водка, или молодка.
— Во ты даёшь, поп! Верно, я тогда выпивши был. Слыхали, а? — повернулся он к остальным. — Во даёт! Ну, а ты сам-то серьёзно? И веришь, да?
— А по што тебе знать? Скажу «верую», ты же лоб со мной крестить не будешь.
Гармониста потянули за пиджак, и вся кампания перебралась на другое место. И там уж петь не стали, а стали спорить с гармонистом, и единственное, что понял Павел из обрывков спора, так это, что гармонисту сделали выговор, мол, зачем связался с попом разговаривать? А девчонка из компании сказала самое обидное: «Попы же все паразиты!» Павла от её слов так и дёрнуло. Поп-то не человек разве? У него тоже и душа есть, и ноги. А то — «паразит!» Вроде как блоха или вошь. Да и вошь, она хоть и поганая тварь, да раз Господь её сотворил такой, она-то в чём виновата? Небось и ей бы приятней, скажем, птицей быть вместо вши… На земле всё рождено, чтобы разным быть — от человека и до скота. Один скот родился молоко давать, другой — пить его. И у людей: один — поп, другой — работник. У кого как жизнь пошла. Родила бы его мать в другое время, может бы, и он стал… ну, хоть артистом бы! А может бы, если грамоте выучился, не только бы бригадиром, а начальником всего строительства стал, да не только что в Тутаеве, а во всей округе!.. Ан, Господь привёл в попы…
К счастью Павла, душа у него такая: от одного замрёт, другому скоро обрадуется. Хотел пойти к кампании, сказать ей, что сейчас думал, но за бортом, недалёко от парохода, плеснуло что-то, и он забыл про свою обиду, стал думать, будет ли в его приходе речка, кто там будет клевать и шибко ли.
Пароход тем временем подходил к Рыбинску. Отсюда дорога Павлу лежала либо другим пароходом, либо поездом. Поездом, показалось ему, теперь лучше будет. Он пошёл на вокзал, и поскольку время было уже обеденное, а ехать ему ещё не скоро, пристроился у пивного ларька перекусить. В ларьке, кроме жареных пирожков да тёплого пива, ничего не оказалось. Да ведь и это пища для человека. Взял кружку пива, три пирожка на ладошку, сел на пустую бочку. Пива он не пил нивесть сколько лет и теперь тянул его, вспоминая что-то медленное и приятное, и глядел по сторонам чёрного перрона. Рядом млели на солнышке бабы после базара, с корзинками, с мешками, дальше разноцветные цыгане тарабанили громко, пьяный немытый мужик в засаленной шинели и в ушанке с оторванным ухом пересыпал махорку с одной бумажки на другую и всё не мог свернуть и склеить цигарку. Ростом и дремучим лицом мужик до того походил на дьякона Валасия из Мологи, что Павел не утерпел, спросил негромко:
— Валасий, ты это али не ты?
Мужик поднял на него дремучие глаза, оглядел Павла. Верно, совсем похож… Вот лёгок на помине, коли только он!
— Ну, я — Валасий. А ты кто таков, фартовый?
По голосу Павел совсем узнал дьякона, обрадовался:
— Я то? А поди сюды, погляди. Забыл али бельма залил, не видишь? Пашка я. Опёнков. Сестру Настасью помнишь? Мальчонком меня в Мологу привела. И ты ещё тогда в послушниках бегал. Это уж потом дьяконом-то стал. Вспомнил ли?
У Валасия лопнула в пальцах бумажка, махорка просыпалась. Он с сердцем выбросил обрывки вместе с крошками махорки и опять поглядел на Павла. На лице у дьякона — от глаза к губам — лежал широкий шрам, которого раньше не было.
— Пашка, говоришь? — спросил Валасий. — Дай закурить, вспомню. — Он поднялся с какого-то ящика, но не подошёл, остался на месте. Сильно потраченный годами, но ещё большой телом, дьякон походил теперь на исхудавшего за зиму медведя. — Дай закурить, Паш-ка.
— Некурящий я, брат, — тонким голосом сказал Павел.
— А некурящий, так и на кой ты мне! — Валасий махнул на него рукой, отвернулся, стал вытряхивать карманы худых штанов, собирать в ладошку хлебные крохи вперемешку с махоркой. Набрал чего-то, подул, поразбирался в ладошке, выбросил всё. — А водку ты пьёшь, Паш-ка?
— Водку можно! — опять обрадовался Павел.
— Ага! Пьёшь? Тогда бегай в лавку, я обожду. И, если курево там есть, награди, сделай милость, осьмушкой. А я, бог даст, и припомню пока тебя.