Роман? Еще какой! Но «столетье безумно и мудро» было щедро на подобные лихо закрученные, как по американским (русским) горкам несущиеся и в общем-то бестолковые жизни. И помнили бы про Бомарше только охотники до анекдотов и знатоки потаенной политической истории, но… он написал три пьесы про Фигаро.
Вполне традиционному, изящному, забавному и густо наперченному когда-то приятно будоражащими, но давно полупонятными намеками и шуточками, «Севильскому цирюльнику» треть славы в веках обеспечил упоительный Россини, треть – скандально-привлекательная репутация автора и знание о сиквеле, но треть – заглавный, уже счастливо найденный, на все способный и на все пригодный победительный герой.
Обаяние «Безумного дня, или Женитьбы Фигаро» действует помимо гениальной музыки Моцарта и потерявшей какую-либо актуальность проблемы «права первой ночи». В первую очередь, опять-таки из-за Фигаро – теперь раздвоившегося, обретшего в Сюзанне вторую (и лучшую) ипостась. Когда Фигаро произносит едва ли не самую знаменитую свою реплику «С умом, и вдруг – продвинуться?», мы, словно отбрасывая на миг явную иронию персонажа и собственный опыт, вдруг чувствуем: этот – продвинется. И не как Чичиков, Глумов, Жорж Дюруа и их многочисленные потомки – иначе. Потому что есть и другое – не менее памятное – заявление бывшего цирюльника, однажды устроившего судьбу своего господина, а теперь выковывающего собственное заслуженное счастье – «А если я лучше своей репутации?»
Лучше – потому что плутовство Фигаро неотделимо от человечности. (И в первой пьесе он помогает Альмавиве не только ради денег.) Лучше – потому что, усомнившись в Сюзанне, прозревший Фигаро принимает ее пощечины как должное. Лучше – потому что стремление Фигаро и Сюзанны к счастью не подразумевает горя или обиды для кого-либо. Лучше – потому что «победительность» не должна мыслиться достоянием одних лишь проходимцев, это – вопреки всем установлением – свойство нормального свободного человека. Такому по силам справиться не только с долдоном-опекуном (Бартоло в «Севильском цирюльнике»), всевластным вельможей и изощренным (в своем роде – не слабее Фигаро) интриганом (Бежеарс в «Преступной матери»), но и с самой судьбой. В «Безумном дне» мотив неожиданного обретения родителей тонко пародирует коллизию Эдипа (Фигаро – многолетний враг Бартоло, своего отца, и едва не стал мужем Марселины, своей матери).
Все вопросы Фигаро решает сам. (Повторю: Сюзанна – только его «половина», что не просчет, а решение Бомарше.) Это особенно ощутимо в заключительной части трилогии – не положенной на музыку гением, не зовущей к потрясениям, не имевшей бурного успеха, по сей день редко ставящейся, но замечательной драме «Преступная мать, или Второй Тартюф». Первого – мольеровского – Тартюфа могла одолеть только верховная власть. Второго Тартюфа, опутавшего кознями графское семейство, искусно играющего на человеческих чувствах, ласково язвящего в общем-то хороших людей напоминаниями об их грехах и тем самым систематично убивающего возможность взаимного прощения, – негодяя Бежеарса выдворяют из дома Альмавивы Фигаро и Сюзанна. Это он грозит воззвать к власти (испанскому королю, которому будет сообщено о бюсте Вашингтона в кабинете графа) и обществу, которое будет снабжено сплетней о «безнравственном семействе» и предстоящем «кровосмесительном» браке. «Пусть строчит доносы – это последнее средство, к которому прибегают подлецы!» – Фигаро наконец спокоен, ибо с изгнанием Бежеарса в семье наступит мир. То самое счастье, за которое шла борьба и в двух первых пьесах.
В финале «Безумного дня» Бартоло и даже судья Бридуазон утрачивают черты уродов, Марселина дает сыну весьма здравые советы, а граф Альмавива оказывается не так деспотичен и мстителен, как хотелось бы пламенным тираноборцам. Бомарше и тогда мечтал не о возмездии, но о торжестве доброго порядка. Тем понятнее финальный монолог Фигаро в «Преступной матери», писавшейся в дни гибели старого режима, когда всякое старое – мнимое или подлинное – прегрешение оплачивалось сторицей, а симпатии к аристократам вызывали общую ярость.
...
Умереть в вашем доме – вот моя награда. В молодости я часто заблуждался (отсель и «репутация», к которой Фигаро и тогда не сводился. – А. Н. ), так пусть же этот день послужит оправданием моей жизни! О моя старость – прости мою молодость – она тобою гордится! <…> Не будем сетовать на несколько тревожных мгновений: изгнать из семьи негодяя – это великое счастье.
Изгнать, а не ввергнуть в узилище или послать на эшафот. Изгнать – ради мира, любви и взаимного доверия, которые пытался отменить второй Тартюф. Ему это не удалось – не только Фигаро, но все – граф, графиня, давно погибший «соблазнитель» Керубино, по-юношески горячий Леон – оказались лучше своих репутаций. И придумавший их Бомарше – тоже.
...
24 января
Начинать с конца
Беллетристика двух январских журналов – это четыре повести («Новый мир»), один роман и три рассказа («Октябрь»). Из этих восьми текстов без зазрения совести могу рекомендовать два – названный рассказом борхесианский опыт (эссе) Анатолия Наймана «Литература и бессонница» и простодушную короткую историю Олега Зайончковского «Шелопутинский переулок». Остальное – исключительно для любителей отчаянного макабра и макабрического отчаяния. Не думайте, однако, что наши новейшие кошмары на одном конвейере собраны; напротив, тут расцветают все цветы.
Бывают, к примеру, ужастики реалистическо-психологические. В осенний уикэнд продавец модного бутика с женой, сыном и новорожденной дочерью отправляется на дачку приятеля, где когда-то так весело елось, пилось, пелось и гулялось. Былого, однако, не воротишь: дорога тяжелая, пиво подпорченное, баранину для шашлыка купить не успели, а потому брать мясо приходится в станционном магазинчике. Хозяин и прочие гости запаздывают, прибытие их тоже радости не приносит. Водка все пьется да пьется, раздражение все растет да растет, персонажи цепляют друг друга по дурацким внешним поводам, дабы раз за разом снимать намечающиеся разборки общеизвестным способом. Состоятельная (при машине) дама плачется главному герою: их общий приятель (он здесь же, но уже пьян в стельку) отверг ее любовь, сказав, что он, дескать, педераст. Поколебавшись («Только без обид, хорошо?»), герой врезает богатенькой страхолюдине правду-матку: «Если бы ты со мной так же, как с ним, я бы тоже сказал, что я такой». После чего я (читатель, он же литературный обозреватель), видимо, должен проникнуться мыслью о невыносимых тяготах бытия и сочувствием к стопроцентному хаму, у которого жизнь, видите ли, трагически не задалась. Так же как и у всех прочих персонажей, которые когда-то к чему-то стремились и на что-то надеялись, а теперь уперлись в «Конец сезона» – так называется повесть Романа Сенчина. Ага, весь изрыдаюсь – не выпустив журнала из рук.
Еще я должен проникнуться болью героя повести Игоря Савельева «Гнать, держать, терпеть и видеть». По пути на кладбище, где должен упокоиться его по неведомой причине умерший друг, молодой человек, уже надравшийся до положения риз, мечтает о превращении смерти в вечное заключение. Без права покидать кладбищенское пространство, но с визитами родных и близких. Далее эта фантасмагория становится явью: герой с возлюбленной и приятелем едут навестить покойника. «Как бы жизнь» обитателей «спецобъекта» оказывается, с одной стороны, абсолютно ужасной, а с другой – почти неотличимой от «посюстороннего» существования «униженных и оскорбленных» (пьющих и лгущих). Диалектика! Поднапрягшись, понимаешь: нам объясняют, что смерть все-таки хуже любой – даже самой лживой и пьяной – жизни. Спасибо, слышали. Но вместо предполагаемых утонченных и проникновенных аргументов pro и contra в голове крутится только что-то надсадно скучное, тупо моралистическое и безнадежно неотвязчивое: Пить надо меньше. И врать – тоже.
Порядочный обозреватель должен был бы еще отреферировать повесть Надежды Горловой «Луна на ощупь холодная» (в ней же первая персона, изнасилованная, искалеченная и повредившаяся в уме беженка из Таджикистана, предстающая пропахшим мочой «гением чистой красоты»). И повесть Ксении Щербино «Польский Париж» (повествовательница учит во французской столице польский язык и общается с поляками – очередная «невыносимая легкость бытия»). И рассказ Юрия Буйды «Ство (Прозрения Германа Непары)», в котором ужас на ужасе сидит и ужасом погоняет. Человек – это, знаете ли, «ство», то есть как «божество», так и «ничтожество». Достигнув этой мудрости после многолетних мытарств с дебильным ребенком, его смерти и драки, похоже, завершившийся убийством, герой выковыривает себе ключом левый глаз. И не только отреферировать все это порядочный обозреватель должен – соображения высказать, художественные особенности отметить, смысловые горизонты обрисовать. Извините – не могу. Потому что никому из авторов не верю. Потому что ничего, кроме навыков более-менее грамотного письма, в их текстах не вижу. Потому что, вне зависимости от того, что наблюдали писатели в жизни и читали в умных книжках, все, о чем они нам поведали, – безвкусная и вторичная выдумка, подогнанная под ту или иную апробированную литературную болванку. (У Буйды – под собственную, его текст можно принять за затянутую пародию на рассказы из книги «Прусская невеста».)