Рейтинговые книги
Читем онлайн По ту сторону преступления и наказания. Попытки одоленного одолеть - Жан Амери

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9

Исключения, разумеется, бывали – в состояниях своеобразного опьянения. Помню, однажды санитар в лазарете дал мне тарелку подслащенной манной каши, которую я жадно проглотил, после чего погрузился в состояние невероятной духовной эйфории. С глубоким умилением я сначала подумал о феномене человеческой доброты. Затем мне вспомнился образ славного Иоахима Цимсена из «Волшебной горы» Томаса Манна. И вдруг мое сознание до краев наполнилось хаотической мешаниной из прочитанных книг, обрывков знакомой музыки, собственных, как мне казалось, философских мыслей. Мною завладела безумная духовная жажда, сопровождавшаяся пронзительной жалостью к себе, от которой на глаза навернулись слезы. Причем не до конца затуманенным краем сознания я полностью отдавал себе отчет в иллюзорном характере такого минутного духовного подъема. Это было настоящее опьянение, вызванное физическими причинами. Позднее, поговорив с товарищами, я сделал вывод, что был отнюдь не единственным, кому в подобных обстоятельствах удалось достичь кратковременного духовного подъема. Аналогичное опьянение нередко возникало и у моих товарищей по несчастью – во время еды или от забытого уже наслаждения сигаретой. Как и всякое опьянение, оно оставляло после себя безрадостное, мучительное ощущение пустоты и стыда. Оно было глубоко фальшивым и не могло обогатить дух. Однако эстетические представления и всё, что они с собой несут, занимают в арсенале духовного человека лишь ограниченное и отнюдь не самое важное место. Гораздо важнее аналитическое мышление: можно бы ожидать, что перед лицом кошмара оно станет одновременно опорой и маяком.

Но и здесь я прихожу и приходил к неутешительным выводам. Рационально-аналитическое мышление в лагере, а особенно в Освенциме не только не помогало, но вело прямиком к трагической диалектике саморазрушения. Что я имею в виду, легко прояснить. Во-первых, интеллектуал не умел так просто, как неинтеллектуал, принять к сведению невообразимое. Наработанный навык ставить под вопрос явления повседневной жизни не позволял ему просто согласиться с лагерной реальностью, потому что она слишком резко противоречила всему, что он до сих пор считал возможным и приемлемым. На свободе он всегда имел дело лишь с людьми, восприимчивыми к гуманистически-разумной аргументации, и никак не мог постичь весьма несложную истину: по отношению к нему, заключенному, СС применяли логику уничтожения, такую же последовательную, какой за пределами лагеря была логика сохранения жизни. Надлежало всегда быть чисто выбритым, однако иметь бритвенные принадлежности строжайше запрещалось, а к брадобрею ходили раз в две недели. Под угрозой наказания надлежало иметь на полосатой робе все пуговицы, но если потеряешь одну на работе, а это неизбежно случалось, то заменить ее было практически невозможно. Надлежало быть сильным, но из заключенного систематически высасывались все силы. На входе в лагерь у него отбирали всё, а затем уголовники издевались над ним, потому что у него ничего не было. Духовно не очень развитой узник обычно принимал эти обстоятельства к сведению с известным хладнокровием, тем же, с каким раньше выслушивал утверждения вроде «На свете должны быть бедные и богатые» или «Войны будут всегда». Он принимал их, приспосабливался, а бывало, и торжествовал над ними победу. Интеллектуал же бунтовал, разум отказывался ему служить. Поначалу он убеждал себя наивной бунтарской мудростью: «Не может быть того, чего быть никак не должно». Но только поначалу.

Неприятие эсэсовской логики, внутренний бунт, бормотание заклинаний типа «Но это же невозможно», длилось недолго. Через некоторое время неизбежно возникала не просто покорность, но и, можно сказать, приятие эсэсовской логики, более того – эсэсовской системы ценностей. И снова заключенному-интеллектуалу было труднее, чем неинтеллектуалу. У последнего никогда не существовало универсальной гуманистической логики, у него была лишь последовательная система самосохранения. Да, на свободе он говорил: «На свете должны быть бедные и богатые», но при этом вел борьбу бедняка против богача и вовсе не усматривал здесь противоречия. Для него лагерная логика была лишь неким обострением логики экономической, и он встречал это обострение со здоровой смесью смирения и готовности к отпору. А вот интеллектуал после слома первого внутреннего сопротивления наконец осознавал, что то, чего быть не должно, очень даже может быть, эсэсовская логика становилась для него ежечасной реальностью, и тогда в своих размышлениях он продвигался на несколько роковых шагов дальше. Уж не правы ли те, кто старается его уничтожить, – правы по причине неоспоримого факта, что они сильнее? Таким образом, принципиальная духовная толерантность и методическое сомнение интеллектуала становились факторами саморазрушения. Да, эсэсовцы могли делать все, что хотели: естественного права не существует, а нравственные категории возникают и исчезают, как мода. Перед нами была Германия, уничтожающая евреев и политических противников, потому что считала, будто может осуществиться только таким способом. И что же? Греческая цивилизация была построена на рабстве, а армия афинян творила на Мелосе то же самое, что СС на Украине. Свет истории высвечивает повсюду в глубинах времен несчетные человеческие жертвы, ну а вечный человеческий прогресс и без того был не более чем наивной идеей XIX столетия. «Левой два, три, четыре» – такой же ритуал, как любой другой. Против зверств особых аргументов не было. Аппиева дорога была окаймлена крестами с распятыми рабами, а над Биркенау плыл смрадный дым от сожженных человеческих тел. Здесь мы были не Крассами, а Спартаками, вот и все. «Рейн их трупами наполним – / Пусть плотиною лежат, / Чтоб вскипали с пеной волны» – так воспевал Рейн Клейст, и, как знать, не осуществил ли бы он свои кровавые фантазии, попади в его руки власть. Где-то на русском фронте генерал фон Клейст командовал солдатами и, возможно, сооружал плотины из трупов евреев и комиссаров. Такова была история, и такова она есть. Ты попал под ее колесо и срывал шапку при приближении палача. После того как замирало первое сопротивление, интеллектуал со всеми своими знаниями и аналитическим мышлением оказывался вооружен против убийц куда слабее, чем неинтеллектуал: тот, конечно, выказывал перед ними молодцеватую выправку и потому больше им нравился, но в то же время он гораздо более органично и действенно, чем его задумчивый товарищ, боролся с ними, увиливая от работы и промышляя воровством.

Интеллектуалов больше, чем их неинтеллектуальных товарищей, парализовало в лагере еще и глубокое благоговение перед властью, вполне объяснимое с исторической и социологической точки зрения; действительно, духовный человек всегда и всюду находился в полной зависимости от власти. Испокон веков он привычен подвергать ее духовному сомнению, критическому анализу – и одновременно, в ходе того же умственного процесса, перед нею капитулировать. Капитуляция была совершенно неизбежна там, где не существовало никакого зримого противодействия враждебной власти. Где-то исполинские армии могли побеждать убийц, но до лагеря доходили лишь слабые отголоски этих вестей, и в них уже по-настоящему не верилось. Чудовищной и неодолимой громадой высился перед заключенным образ власти эсэсовского государства, реальность, которую невозможно обойти и которая поэтому в итоге даже казалась разумной. Каждый, какова бы ни была его духовная конституция на воле, в этом смысле становился здесь гегельянцем: эсэсовское государство выступало в стальном блеске своей тотальности как государство, где идея стала реальностью.

На этом месте стоит остановиться и сделать отступление о религиозном заключенном, а также о заключенном с политико-идеологическими убеждениями, чья позиция резко отличалась от позиции гуманиста-интеллектуала.

Но прежде небольшое личное признание: я вошел в тюрьмы и концлагеря агностиком и агностиком же покинул этот ад 15 апреля 1945 года, когда англичане освободили Берген-Бельзен. Я не сумел обнаружить в себе возможность веры, даже когда связанный лежал в одиночке, зная, что на моем досье стоит пометка «подрывная деятельность», и постоянно ожидая, что меня поведут на казнь. Я также никогда не был ни последовательным приверженцем какой-либо политической идеологии, ни членом какой-либо политической организации. Тем не менее, должен признаться, испытывал и испытываю огромное восхищение как перед верующими, так и перед политически ангажированными товарищами по лагерю. «Духовны» ли они в принятом нами смысле, нет ли, роли не играло. Так или иначе их политическая или религиозная вера в решающие моменты оказывала им неоценимую помощь, тогда как мы, скептики-гуманисты, напрасно взывали к своим литературным и художественным кумирам. Они могли быть кем угодно: воинствующими марксистами, сектантами-иеговистами, практикующими католиками, высокообразованными экономистами и теологами или же мало что прочитавшими за свою жизнь рабочими и крестьянами – вера или идеология давала им опору, благодаря которой они духовно свергали власть эсэсовского государства. В немыслимо тяжелых условиях они служили католическую мессу или, будучи ортодоксальными иудеями, постились в Судный день, хотя и без того круглый год жестоко голодали. Они спорили с марксистских позиций о будущем Европы или упрямо твердили: «Советский Союз должен победить и победит». Они держались лучше и умирали достойнее, чем их бесконечно более образованные и искушенные в тонкостях мышления неверующие или аполитичные товарищи. До сих пор у меня перед глазами стоит молодой польский ксендз, который не владел ни одним из знакомых мне живых языков и потому говорил мне о своей вере на латыни. «Voluntas hominis it ad malum – человеческая воля стремится ко злу, – говорил он, печально поглядывая на проходившего мимо лютого капо, которого все боялись. – Но милость Господня безмерна, и она восторжествует». Религиозных и политически ангажированных товарищей почти или вообще не удивляло, что невообразимое становилось в лагере реальностью. Человек, отвернувшийся от Бога, должен был дойти до зверств Освенцима – как палач или как жертва, говорили набожные христиане и иудеи. Капитализм в своей последней, фашистской, стадии неизбежно превращается в палача, говорили марксисты. Не происходило ничего неслыханного, лишь то, чего они, идеологически вышколенные либо верующие в Бога, ожидали или что, по меньшей мере, допускали. С существующей реальностью те и другие, христиане и марксисты, и на воле обращались либерально, и здесь, в лагере, они по-прежнему держались от нее на почтительном и одновременно озадачивающем расстоянии. В любом случае их царство было не здесь и сейчас, а завтра и далеко: освещенное хилиазмом, очень далекое завтра христиан или утопически-земное завтра марксистов. Вторжение кошмарной действительности было слабее там, где действительность испокон веков была подогнана под незыблемую духовную схему. Голод был не просто голодом, но необходимым следствием отрицания Бога или капиталистического разложения. Избиения или смерть в газовой камере – нынешними страстями Господними или естественным политическим мученичеством: так страдали первые христиане, так страдали забитые крестьяне во время немецкой Крестьянской войны. Каждый христианин – святой Себастьян, каждый марксист – Томас Мюнцер.

1 2 3 4 5 6 7 8 9
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу По ту сторону преступления и наказания. Попытки одоленного одолеть - Жан Амери бесплатно.
Похожие на По ту сторону преступления и наказания. Попытки одоленного одолеть - Жан Амери книги

Оставить комментарий