Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Голова болит што-то.
— Разомнись и болеть перестанет.
Сказано крепче. Дальше спорить опасно. Подтянув портки, Ванюшка спустился с крыльца.
Вьючил на пару с Симеоном. Затягивая веревку, думал только о том, чтоб потуже завьючить. Потянул — и за спиной услышал шаги. Сысоевы! Только он один так подборами шаркает, будто пускается в пляс. Оглянулся — нет никого, но веревку отпустил, и Симеон плюхнулся в навозную жижу.
— Ах ты, свинячье рыло! — Вскочил, и Ванюшкины зубы лязгнули от Симеоновой затрещины.
Раньше Матрена не отрывала сыновей от работы, а тут позвала:
— Ванюша, на-ка тебе… — протянула трешку. — Иди пока со двора, иди себе с богом.
4.
Несколько дней кочевал Ванюшка как бездомный цыган. То объявится в Новосельском краю у шинкарок, то на прииске в обнимку с хмельными парнями, то с кулаками лезет на всякого. Ксюша перед глазами: то к нему вроде ластится, колечко ему показывает, то змеей обвивается вокруг одноглазого.
Сердце на части рвется. Ванюшка пил, ругался, рубахи рвал на себе, но имени Ксюши ни разу не произнес. Успокоился через неделю в Новосельском краю у солдатки. Эх и добра она. И телом добра, и душой. Кержачка. Своя. Да мирские дела побудили ее перебраться подальше от богомольной родни.
Ванюшка не помнил, как попал к ней впервые, но дорогу запомнил крепко.
— Ваня, ты не охальничай. Больно,
— А мне не больно? В груди все спалило.
— Ее и щипи.
Ванюшка целовал солдатку.
— Про Ксюху не поминай. Сама говоришь — все бабы сладкие ведьмы.
— Сладки, да не все.
— Ты-то шибко сладка. Женюсь на тебе.
— Врешь, ведь, — хихикнула. Прижалась к Ванюшке. — Ходишь и — ладно. И за это спасибо богу. Поцелуй меня, Ванечка…
Щекотал Ванюшка солдатку и верил, что с Ксюшей все кончено навсегда. Вчера отец послал в поле присмотреть за батраками, что пахали на гриве. Ехал рысью. Конь ладный. Приятная свежесть струилась с гор. И тут Ксюша вышла из берез, глянула на дорогу и скрылась опять.
— А-а-а-а… Ксю-ю-юша, — заорал что есть мочи Ванюшка и пустил коня в мах. — А-а-а… погоди…
Как в воду канула.
И сейчас, целуя солдатку, услышал, как Ксюша вздохнула. Даже сказала что-то. Заторопился домой.
День ждала Ванюшку солдатка. Ночь прождала. А на следующий вечер по деревне пошел слух: исчез Устинов Ванька и концов не найдут. По соседним селам искали, искали в реке. Кузьма Иваныч, уставщик рогачевской кержачьей общины, сказал Матрене:
— Не пора ли, кума, отрока Ивана в поминальник за упокой записать?
Обмерла Матрена и упала на колени перед иконами.
5.
Каждое утро стучал засов, скрипели ржавые петли, и дверь в чулан немного приоткрывалась.
— Ксюша, ты тут? — раздавался надтреснутый, старческий голос Саввушки.
Первые дни Ксюша не отвечала, а, затаившись, ждала, что Саввушка снимет цепь, приоткроет дверь, и тогда проще простого оттолкнуть его и ворваться на волю.
Не получая ответа, Савва кряхтел, кашлял, сплевывал в угол, но цепи не снимал. И даже как-то сказал:
— Ты грезишь, никак, я глупее тебя? И-и, голубушка, не жди, цепь с двери не сниму.
Тогда Ксюша перестала таиться и отвечала сразу.
— Тут я.
— Умылась уже? Ну давай-ка сюда туесок.
Ксюша просовывала в щель туесок с помоями, а Саввушка передавал ей хлеб, квас, мед, заглядывал в дверную щель и сокрушался:
— Эка, как вонько там у тебя. Ой, вонько!
Ксюша проходила в свой угол. Там, под небольшим слуховым оконцем, прорезанным в бревнах, теперь стоит топчан, покрытый кошмой вместо матраца и одеяла. На перевернутую кадку Ксюша ставила кринку с квасом, хлеб, мед — все, чем одаривал ее Савва, и, сев на топчан, начинала есть. Узкий пучок света освещал на полу толстые плахи. Все первые ночи заточения в чулане Ксюша пыталась приподнять какую-нибудь из них. Но крепко заделаны плахи в пазы, нужен топор или нож.
Передав хлеб, Савва обходил чулан по двору и появлялся у слухового окна. Седой, сгорбленный. Ворот холщовой рубахи обычно расстегнут, видны маленький медный крестик на грязном гайтане, впалая грудь, острые ребра. Казалось, если Савва глубоко вздохнет, так ребра проткнут его дряблую кожу.
Под слуховым окном, среди густых зарослей дикой смородины, стоял старый лагун. Савва садился на него, и клепки лагуна скрипели на разные голоса.
— Как спала нынче, Ксюшенька? — спрашивал Савва.
Ксюша не отвечала первые дни. Покряхтев, старик уходил к своим пчелам. Но молчать бесконечно — с ума сойдешь, а он ведь годами один, и Саввушка стал разговаривать, будто ему отвечали.
Сегодня ясное утро, и в слуховое окно видна синева, далеких гор. Они властно зовут Ксюшу на простор, где яркое солнце, где пение птиц и журчанье холодных ручьев. Поэтому и тоска сегодня особо остра. Она не давала покоя с самой зари. Хотелось, чтобы рядом был человек, любой, лишь бы слышать звук человеческой речи. Поэтому Ксюша сегодня ответила Савве:
— Хорошо спала, дедушка.
— Слава богу. Сны, поди, видела?
Каждое утро задает Саввушка этот вопрос, а сегодня услышала — вздрогнула и ноги подобрала, как если б по полу бегали крысы.
Каждую ночь сон начинается хорошо. Она в избе, или на лугу, или в тайге, на дороге. Сидит или чаще идет. Бывает, босая, потому что весна, потому что цветы кругом; бывает, по снегу на лыжах идет и всегда видит Ваню. Сегодня вот шла по двору — курам корм задавала, а под навесом Ванюша мазал дегтем хомут.
— Иди сюда, Ксюша, — крикнул Ванюшка.
Он каждую ночь зовет к себе Ксюшу. Бывает, плывет по реке на плоту и зовет. Бывает, коня запрягает или просто сидит на бревнах и кличет: «Иди-ка сюда».
До чего хорошо это слышать. Ксюша весь день вспоминает потом его голос, слова. Они дают силу. А, засыпая, мечтает: «Скорей бы заснуть и Ваню увидеть».
Сегодня Ванюшка был особенно ласковый. Глаза лучистые. Волосы мягкие. Губы красные-красные, как косачиные брови.
— Ксюша, иди сюда. Запрягу сейчас Соловка, поедешь со мной?
— Поеду!
Сказала одно-единое слово, а сколько в него вложила! Поеду, мол, Ваня, куда глаза глядят, лишь бы с тобой… на всю жизнь. И делай, что хочешь.
Поехали. Лес дремучий-дремучий. Пихты вершинами переплелись, и на дороге темно, как после захода солнца. Ванюшка смеется. Обнял так, что дух захватило.
— Дивно-то как, Ваня, целуй… скорей целуй… Ты же знаешь, она вот-вот придет.
— Но ведь это же, Ксюша, во сне.
— Горя мало. Наяву не пришлось полюбиться, так хоть во сне. И, может, во сне даже слаще. Во сне ты смелей, и я во сне ничего не боюсь.
Разве такое расскажешь Савве? До вечера ходишь чумной по чулану.
— Ваня, целуй!.. Торопись!..
Ворот разорвала, потому что воздуху мало. Откинулась. Ванюшка припал к груди, целует и слова говорит такие, что кружится голова, кружится лес, кружится все… И поет…
И тогда мелькнула надежда: сегодня она не придет.
— Ваня, целуй… — раскинула руки.
Пришла. Шершавое, мокрое мазнуло ее по щеке… по губам.
Сунула руку за пазуху — там нож припасен — и не нашла. И вчера не могла найти.
А росомаха уже обхватила Ксюшины плечи передними лапами и гнет ее как тростинку, как гнул и ломал Сысой. Смрадно дышит в лицо. Нет в тайге зверя шкодливее и пакостней росомахи. Только та, что в тайге, труслива и не очень сильна, а у этой лапы железные. Бельмо на глазу.
— Ваня… Ваня… — кричит что есть мочи Ксюша. — Ва-аня…
— А-а-а-а, — отвечает лес.
Росомаха крутит Ксюшины руки, срывает с нее одежды…
Разве таким сном поделишься с Саввой.
Давно день наступил, а до сих пор всю колотит, до сих пор ощущаются на лице, на шее, груди уколы колючих усов росомахи.
Все утро металась по чулану из угла в угол, как дикий зверь в клетке, и грезила наяву: открывается дверь… заходит Сысой… Она бросается на него и бьет его, бьет. По-том будь что будет… До хруста сжимала зубы и чудился крик Сысоя: «Больно… Пусти…» «А мне не больно было? Ты ж меня растоптал… В темном чулане сидеть, думаешь, сладко? Душу от боли рвет…»
Нестерпимо хотелось, чтобы Сысой вот прямо сейчас открыл дверь и зашел в чулан. От жгучей ненависти в теле такая сила, что хоть десять Сысоев входи — не удержат.
— Сон-то видела, Ксюшенька? — по-стариковски гнусавит дедушка Савва.
— Иди отсюдова прочь, старый… — и зажала в испуге ладонями рот.
С младенческих лет вбивалось в голову беспрекословное подчинение старшим. Где бы ни встретила знакомого, незнакомого, остановись, поклонись. Ругать станет, скажи: «Благодарствую за учение». Дядя Устин Симеона женить собирался и в город поехал пшеницы продать, да ночью на постоялом дворе у него хомутишко украли. Приехал домой и сразу же повинился. Слез дед с печи, взял в руки вожжи: «Ну-ка, Уська, становись на колени. Мало, видать, я тебя учил. А ну, подыми-ка рубаху…»