Я сел на насыпь. Как сейчас помню остроту неровных кусков шлака и щебня и вижу замшелую кучу гнилых бревен, на которые падал молочный свет моего фонаря, когда я включил его, чтобы прочесть письмо Питера Уильямса. Оно было все-таки каким-то ключом.
Питер Уильямс! Так ведь звали также того сына преподобного Абнера Уильямса из Кеннуита, которого так часто колотил Джэсон. Жаль, что мало! Преподобный Абнер отлучил Джэсона от своего молитвенного дома. Все это, естественно, родило вражду между Джэсоном и Уильямсами. Могли быть и другие причины, например, соперничество в отношении какой-нибудь девушки.
Письмо преподобного Уильямса было написано на машинке. Такой современный способ письма у деревенского священника указывал на то, что это человек лет сорока, не больше. Разве не логично было предположить, что Питер Уильямс из Колорадо может быть внуком Питера Уильямса из Кеннуита? Он мог бы тогда использовать сведения, с давних пор имевшиеся в распоряжении семейства Уильямсов, для того чтобы загубить Джэсона, врага своего деда.
Перед рассветом я уже ехал в товаро-пассажирском поезде, а на следующий день после полудня прибыл в Иенси, Колорадо.
Я разыскал дом приходского священника его преподобия Питера Уильямса. Это был маленький выкрашенный коричневой краской коттедж на склоне холма. Я приблизился к нему, накаленный яростью, и постучал в дверь. Мне отворила удивленная девица тевтонского типа. Я спросил, могу ли видеть мистера Уильямса, и меня провели в его простой деревенский кабинет. Я увидел там не сорокалетнего человека, как предполагал, судя по письму, а поразительно старого, даже древнего священника, крепкого, как бизон, с огромной пышной белой бородой. Он сидел у камина в глубоком кресле-качалке.
— Ну? — произнес он.
— Вы преподобный Питер Уильяме?
— Да, это так.
— Разрешите мне сесть?
— Можете.
Я спокойно уселся на небольшой простой стул. Моя ярость укрепилась сознанием, что мне придется иметь дело не с каким-то внуком противника Джэсона, а с самым подлинным, настоящим Питером Уильямсом. Я видел перед собой того, кто имел честь ощущать па себе кулаки Джэ сша Сэндерса. Это была драгоценная змея, и ее следовало обойти хитростью. Я начал очень почтительно:
— Мне говорили… Я однажды проводил лето на мысе Код…
— Кто вы такой, молодой человек?
— Смит. Уильям Смит. Коммивояжер.
— Ну-ну. Допустим.
— Мне говорили, что вы родом с мыса Код… из Кеннуита.
— Кто это говорил?
— Я, право, сейчас не припомню…
— Ну, и что же из этого следует?
— Я просто подумал, не сын ли вы его преподобия Абнера Уильямса, который был священником в Кеннуите много лет назад, в сороковых годах прошлого века.
— Да, я духовный сын этого священнослужителя.
Осторожно, очень осторожно, прикидываясь почти благоговейно настроенным, я продолжал:
— Тогда вы, наверно, знали человека, о котором мне довелось читать… этого Джэсона… как его?.. Сэндвич, кажется.
— Джэсон Сэндерс. Да, сэр, я хорошо его знал, слишком хорошо. Большего негодяя еще не было на свете. Пьяница, злобный человек, слепо отвергавший всякую духовную благодать. В нем было все то, что я усердно стараюсь искоренять.
Голос Уильямса звучал торжественно, как проповедь в соборе. Я ненавидел его, но это и на меня произвело впечатление. Я сделал еще попытку:
— Меня часто удивляет одна вещь. Говорят, что этот Сэндерс не умер в Греции. Интересно, где и когда он умер.
Старик засмеялся. Он щурил на меня глаза и весь трясся от смеха.
— Вы чудак, но у вас есть выдержка. Я знаю, кто вы. Эджертон телеграфировал мне о том, что вы едете сюда. Итак, вам нравится Джэсон? А?
— Да, он мне нравится!
— Я же говорю вам, что он был вор, пьяница…
— А я говорю вам, что он был гений!
— И это вы говорите мне? Хм!
— Послушайте, что у вас за причина так преследовать Джэсона? Ведь не только же ваши мальчишеские драки? И каким образом вы узнали, что было с ним после того, как он покинул Кеннуит?
Старик взглянул на меня так, как будто я был какой-то букашкой. Он ответил мне медленно, растягивая слова, словно для того, чтобы испытать мое терпение, настолько неистовое, что от него ощущался холод в спине и спазмы в желудке.
— Я знаю все потому, что в его тюрьме… — Он умолк и зевнул, потом потер себе подбородок… — В его камере я боролся с владевшим им злым духом.
— И победили??.
— Да.
— Ну, а потом. Где же он умер? — спросил я.
— Он не умер.
— Вы хотите сказать, что Джэсон Сэндерс еще жив? Через шестьдесят лет после…
— Ему девяносто пять лет. Видите ли… я… до того, как я переменил свое имя на имя Уильямса… я был… Я и есть Джэсон Сэндерс, — сказал старик.
И тогда, преодолевая расстояние в две тысячи миль, пешком по деревенской улице, товаро-пассажирским и скорым поездами, сидя неподвижно в купе и молча в отделении для курящих, я помчался домой, чтобы найти освежительное утешение возле Куинты Гейтс.
КАПКАН
(роман)
Посвящается Фрезиру Ханту[65]
Глава I
В зудящую шею колючими жалами впивалась потница; от тяжести ноши подламывались колени. Весь долгий путь волоком и после, мучительно выгребая веслом, Ральф с неотступной тревогой думал о Пороге Призраков, который ждет впереди, о человеке, который настигает их сзади.
Он был рад, когда это произошло, наконец, когда они приблизились к зловещей стремнине, и он увидел, как Лоренс Джекфиш, сидевший на носу лодки, вскочил на ноги, указывая веслом единственный надежный ход сквозь неистовство рваных потоков. Зажатая узловатыми скалами, река неслась ровной, упругой струей, и Ральфу почудилось, что, если тронуть горячими пальцами тугую гладь, вода окажется твердой и скользкой на ощупь, точно полированная бронза. Опасность подстерегала дальше, за горловиной, где взбаламученная, обезумевшая река бурлила десятками водоворотов среди полускрытых пеной валунов.
Лодка невероятными зигзагами металась по курсу, который указывал Лоренс. Скорчившись над веслом, чтобы круто повернуть нос суденышка вправо, Ральф краем глаза увидел прибрежные утесы и понял, что их со скоростью самолета несет в пучину.
А потом внезапно они очутились на тихой воде, пороги были позади, и Ральф всхлипнул от облегчения над поднятым веслом; молоденькая женщина оглянулась в изумлении, а индеец насмешливо фыркнул. Сп асены. Благословенная минута… Но Ральф и сейчас помнил, он помнил все время, что за ними, быть может, гонится по пятам разгневанный мститель — беспощадный, грозный, стремительный…
В чудовищно благонадежной и респектабельной фирме нью-йоркских стряпчих «Бизли, Прескотт, Брон и Брон» не было, вероятно, человека, более благонадежного и респектабельного, чем Ральф Прескотт. Он вел дела так же хладнокровно и осмотрительно, как играл в шахматы. Вспылить, повздорить сгоряча было для него так же немыслимо, как ввязаться в уличную драку. Поэтому он был неприятно удивлен, обнаружив, что с некоторых пор стал раздражителен, брюзглив и склонен вступать в перебранки со своими клиентами, официантами в ресторанах и шоферами такси.
«Заработался, — думал он. — Надо разгрузить себя немного. Эти переговоры с гидроэлектрической компанией — слишком большое напряжение… Попробуем заняться гольфом». Однако выяснилось, что занятий гольфом и даже (небывалое легкомыслие!) вечера, проведенного в мюзик-холле, а не дома над бумагами, которыми был вечно набит его солидный портфель, недостаточно, чтобы унять расходившиеся нервы: из ночи в ночь его будили неведомые страхи, и он лежал без сна, цепенея от смутных и недобрых предчувствий.
Дожив до сорока лет, Ральф Прескотт был более чем когда-либо холост. Причина? Ни одна девушка, которую он знал, не могла сравниться с его матерью, человеком такого нравственного совершенства, душевной гармонии и поразительной чуткости, что ради ее милого общества он был готов пожертвовать любым сердечным увлечением. Но вот уже два года, как она умерла, и если прежде, выманив его в полночь из-за письменного стола, она поболтала бы с ним за стаканом молока и, рассмешив остроумной шуткой, отправила спать, — теперь, чтобы как-то заполнить пустоту одиночества, он с тяжелой головой засиживался за работой до часу, до двух ночи, а то и до рассвета.
Приветливый, серьезный человек был Ральф Прескотт: худощавый, в очках, чуточку наивный, пожалуй. В кругу немногих друзей — адвокатов, врачей, инженеров, биржевых маклеров, которых он знал еще со студенческих лет и каждый вечер встречал в Йельском клубе,[66] к нему относились тепло и ровно.
Человек трезвого ума, строгий и неподкупный страж законности, он сохранил к Изящным Искусствам и Изящным Условностям то же благоговейное отношение, что и в студенческие годы, когда, слушая лекции профессора Фелпса[67] по литературе, издалека, почтительно склонил голову перед Торо, Эмерсоном, Рескнном, перед идеями гуманности и разума. Не пробивная сила, не умение стращать, нажимать и пускать пыль в глаза, свойственные более практическим его коллегам, снискали ему добрую славу в юридическом мире, но сосредоточенность и особый, предупредительно-дружелюбный тон в обращении с судьями и присяжными.