Нарцисс только вежливо улыбнулся с видом снисходительного пренебрежения. Не все ведь часами просиживают в Сикстинской капелле перед Боттичелли, ни разу не подняв головы, чтобы взглянуть на Микеланджело. И Нарцисс оборвал спор словами:
— Вот и одиннадцать. Кузен должен был сообщить мне, как только он сможет нас принять, и меня удивляет, что до сих пор никто не идет… Если хотите, поднимемся пока что в станцы Рафаэля?
Наверху, в станцах, Нарцисс оказался безупречен, проявил большую осведомленность, был справедлив в оценке произведений; едва только улеглась в нем вспышка ненависти к гигантским творениям гения, к нему сразу же вернулись спокойствие и рассудительность.
Пьер, увы, только что побывал в Сикстинской капелле; ему надо было вырваться из могучих объятий колосса, позабыть все увиденное там, привыкнуть к тому, что он увидел здесь, чтобы вкусить всю чистую прелесть созданий Рафаэля. Словно захмелев от крепкого вина, он не в состоянии был ощутить вкус этого более легкого напитка с тонким букетом. При виде Рафаэля восхищение не поражает громом, очарование действует медленно и все же неодолимо. Это Расин рядом с Корнелем, Ламартин рядом с Гюго, извечная чета, извечная пара — мужское и женское начало, пронесенное сквозь века в творениях, овеянных славой. Рафаэль — это торжество благородства, изящества, восхитительных и правильных линий, божественной гармонии; это не просто символ материальности, великолепно выраженной Микеланджело, а проникновенный психологический анализ, привнесенный в живопись. Человек у Рафаэля чище, идеальнее, он больше показан изнутри. И если есть в этой живописи какая-то чувствительность, нежное трепетание женственности, то она исполнена, во всяком случае, дивного мастерства, величия и силы. Пьера мало-помалу захватывало столь безупречное владение кистью; покоренный мужественным изяществом красавца юноши, он был до глубины души растроган этим зрелищем высочайшей красоты и высочайшего совершенства. Но если «Диспут о святом причастии» и «Афинская школа», созданные до росписи Сикстинской капеллы, показались ему шедеврами Рафаэля, он почувствовал, что в таких работах, как «Пожар в Борго» и, в еще большей мере, «Изгнание Гелиодора из храма» или «Аттила у врат Рима», художник, подавленный величием Микеланджело, утратил прелесть и дивную грацию своего письма. Как были все потрясены, когда открыли Сикстинскую капеллу и соперники предстали взорам: нечеловеческая мощь титана держала в плену создателя нижних фресок, и Рафаэль, величайший из художников, отдав Микеланджело частицу своей души, уже никогда более не мог избавиться от его влияния.
Затем Нарцисс провел Пьера в лоджии — восхитительно украшенную, полную света, застекленную галерею. Но Рафаэль уже умер, фрески писали его ученики по оставленным художником наброскам. То был упадок, внезапный и полный. Никогда еще Пьер не понимал так ясно, что гений — это все и, когда он угасает, школа гибнет. Гений — самое яркое выражение эпохи, в какой-то исторический момент социальная почва отдает ему все свои соки и остается истощенной, иногда на столетия. Больше, чем лоджии Рафаэля, Пьера изумил чудесный вид, который открывался из окон; и тут он обнаружил, что как раз напротив, если пересечь двор св. Дамасия, расположены папские покои. Мощенный белыми плитами двор с портиком и фонтаном, голый и светлый, заливало жгучее солнце. Тут не было решительно ничего от той сумеречной и глухой мистической таинственности, какою веяло на Пьера от старинных соборов Севера. Справа и слева, около подъезда, ведущего в папские покои и в покои кардинала-секретаря, выстроилось с полдюжины экипажей; на козлах недвижно сидели кучера, под жгучим солнцем замерли лошади; в пустынных просторах квадратного двора с тремя ярусами застекленных, как огромные оранжереи, лоджий не было ни души; сверкание оконных стекол и рыжеватый отсвет, ложившийся на камни, казалось, одевали позолотой наготу мостовой и фасадов, придавая им внушительную величавость языческого храма, посвященного богу солнца. Но еще более поразила Пьера панорама Рима, открывающаяся из окон Ватикана. Ему и в голову раньше не приходило, его сейчас только осенила мысль, что папа из своих окон видит весь Рим, сгрудившийся и распростертый у ног святого отца; казалось, стоит только папе протянуть руку — и он вновь овладеет этим городом. Аббат долго, глазами и сердцем, вбирал в себя небывалое зрелище, желая унести его с собою, сохранить в памяти, и, весь трепеща, он предался безудержным мечтам, которые это зрелище в нем пробуждало.
Так он стоял, поглощенный созерцанием; чей-то голос заставил его обернуться, и Пьер увидел слугу в черной ливрее; тот, сказав что-то Нарциссу, отошел с глубоким поклоном.
Молодой человек, весьма расстроенный, обернулся к священнику:
— Мой двоюродный брат, монсеньер Гамба дель Цоппо, просил передать, что нынче утром принять нас не сможет. Он, видимо, неожиданно задержался по делам службы.
Но замешательство Нарцисса показывало, что он не слишком-то верит в это объяснение, начинает подозревать, что какой-нибудь доброжелатель предупредил его родственника и напуганный прелат опасается себя скомпрометировать. Будучи человеком обязательным и неробкого десятка, Нарцисс возмутился.
Но все же с улыбкой добавил:
— Послушайте, есть, пожалуй, способ проникнуть за эту дверь… Если вы располагаете временем, мы с вами позавтракаем, а затем вернемся сюда осмотреть Музей древностей; мне так или иначе удастся наконец повидать кузена, уж не говоря о том, что нам, возможно, посчастливится повстречать самого папу, если он спустится в сад.
Услышав, что аудиенция опять откладывается, Пьер испытал сначала жестокое разочарование. Но весь день у него был свободен, и он весьма охотно принял предложение Нарцисса.
— Вы так любезны, только боюсь злоупотребить… Тысячу раз благодарю!
Они позавтракали в небольшом трактире на Борго, что против собора св. Петра; постоянными посетителями этого заведения были паломники. Кормили там, впрочем, прескверно. Затем, часа в два, обойдя базилику со стороны площади Ризницы и площади св. Марты, они очутились у входа в музей. То был залитый светом пустынный и знойный квартал. Как и при виде двора св. Дамасия, молодой аббат снова, только с еще большей силой, ощутил величавость этого нагого и дикого, опаленного солнцем уголка. Но лишь обойдя вокруг гигантской апсиды колосса, Пьер постиг всю его грандиозность; то было целое архитектурное соцветие, груда сооружений, опоясанных пустынными мостовыми, на которых между камней зеленела трава. Среди безмолвия этих громад, в тени под стеною играло двое ребятишек. Старинный папский монетный двор, Дзекка, теперь принадлежит Италии и охраняется королевскими солдатами; он расположен влево от прохода, ведущего к музею; справа открываются парадные ворота Ватикана, охраняемые швейцарской стражей; через эти-то ворота и въезжают во двор св. Дамасия экипажи, запряженные, согласно этикету, парой лошадей: то прибывают посетители к кардиналу-секретарю или к его святейшеству.
Молодые люди прошли по длинной улочке, пролегающей между крылом дворца и стеною, которой огорожены папские сады. И вот они приблизились наконец к Музею древностей. Необозримый музей, нескончаемые залы! Его составляют, по существу, три музея: очень старинный Пио-Клементино, музей Кьярамонти и, наконец, Браччо-Нуово, — целый мир, извлеченный из-под земли и вновь обретенный для немеркнущей славы! Пьер бродил по нему более двух часов; он переходил из одной залы в другую, ослепленный шедеврами, ошеломленный щедростью таланта и красоты. Его изумляли не только прославленные скульптуры — такие, как Лаокоон и Аполлон в сокровищнице Бельведера, как Мелеагр или даже торс Геркулеса. Его поразило все, вместе взятое: несчетное множество Венер, Вакхов, обожествленных императоров и императриц, великолепное нагромождение прекрасной царственной плоти, прославляющей бессмертие. Тремя днями ранее аббат побывал в музее Капитолия, где любовался Венерой, умирающим галлом, чудесными черного мрамора кентаврами, необыкновенным собранием бюстов. Но при виде неисчерпаемого богатства этих зал восторг уступал в нем место изумлению. Самая жизнь, вероятно, возбуждала его любопытство больше, чем искусство. И Пьер вновь забылся перед бюстами, в которых с такой реальностью воскресает античный Рим, не обладавший, правда, способностью Эллады творить идеальную красоту, но умевший воссоздавать жизнь. Все они — императоры, философы, ученые, поэты — оживают с чудесной силой во всей своей подлинности, тщательно сохраненной художником до мельчайших характерных черточек, изображенные со всеми своими уродствами и пороками; из этого-то чрезвычайного стремления к правде и вытекает характерность, с несравненной силой запечатленное сходство. Нет искусства более высокого: люди воскресают во всей их достоверности, воссоздают подлинную историю вместо той фальсифицированной истории, преподавание которой вызывает в поколениях учеников ненависть к античности. А тут — какое понимание, какое сочувствие! И вот ничтожные обломки мрамора, искалеченные статуи, осколки барельефов, какая-нибудь деталь — божественная рука нимфы или мускулистое бедро сатира — напоминают о блистательной цивилизации, полной света, величия и мощи.